Альтена за все это время ни разу не шевельнулась. Но вот она подняла голову и, с безошибочным чутьем, которым наделены одни только женщины, сделала нужный жест: накрыла тело умершего. До нее никто в Аквелоне не совершал таких ритуальных действий, действий жрицы, никто не пытался скрыть от взора живых таинственные метаморфозы смерти.
Она обернулась к Герку и проговорила с презрением:
— Что ты теперь намереваешься делать?
— Лиу просил меня исполнить его последнюю волю. Он выбрал тебя своей смертной восприемницей. И еще он хочет, чтобы мы с тобой были вместе.
— Но что ты сам собираешься делать?
— Отправлюсь в Рим. Останусь там на семь лет. А ты будешь меня ждать.
— Но что ты все же сделаешь?
Герк медлил с ответом, и она сказала за него:
— Ты похоронишь Лиу. Здесь, в хижине. Там, где постель. Там, где мы с ним были счастливы.
Она повернулась, собираясь уйти, потом вспомнила что-то, посмотрела с ненавистью на Герка и произнесла:
— Ты убийца.
На следующее утро, еще до рассвета, Герк пришел к Императору. Он собирался проститься с ним и взять верительные грамоты.
На улицах было темно и пустынно. Впервые с незапамятных времен — с того года, когда вспыхнул Бунт Пятнадцати, — впервые ночные стражи молчали. Впервые не звучали в тишине дорогие сердцу распевы.
Никто в ту ночь не сомкнул глаз. Веки, эти мягкие шторы, дающие отдых глазам, оказались не нужны.
Ни один звук не нарушал безмолвия. Даже вода притихла, хотя ее плеск был неотделим от жизни Аквелона.
Герк брел по улицам. Шаги его не отзывались эхом. На него навалилась внезапная усталость. Он грузно опустился на Скамью Воспоминаний. Посмотрел на свои руки. Они показались ему тяжелыми и уродливыми. Они все еще хранили запах земли. Он вновь припомнил, что делал в последние несколько часов: выкопал могилу, положил в нее мертвое тело и засыпал землей. Земля с мягким стуком падала на лицо Лиу. Герк поднялся. От усталости закрыл глаза, качнулся — вот сейчас упадет. Дыхание его вдруг переросло в стон, затем в крик — будто горло ему изнутри пронзили бритвы.
Потом воцарилась долгая тишина. Герк медленно двинулся в путь. Он вышел из города и повернул на юг— туда, где находился Рим. Еще прежде чем он достиг вересковой пустоши, шаги его сделались тверже: впереди была цель.
IV
Аквелон пребывал в растерянности. Прежде между жизнью и смертью царило согласие. Если кто-то чувствовал, что пора уходить, он просто собирал чемодан. Складывал туда самые дорогие сердцу вещи: старый перочинный ножик, баночку айвового варенья, напоминающего детство и осень; воздушного змея, крылья чайки или даже мелочь — так, кому-нибудь «на чай». Один старик шутки ради дунул в свой чемодан и сострил: «Говорят, мертвым там не хватает воздуха». Случалось, чемодан закрывали почти пустым. Какой-то молодой человек, например собравшись в последний путь, заявил: «Я возьму с собой только песню, так что большой чемодан мне ни к чему. Да и песенка, честно говоря, недлинная».
Но что непременно брали с собой, так это воспоминания. И не только радостные, как ни странно. «Тень печали, — говорили уходящие, заставляет ярче сиять зажженную лампу».
Ждать прихода смерти было необязательно — не возбранялось двинуться ей навстречу. Ведь причин уйти всегда бывает столько же, сколько причин остаться. Ветер то и дело меняется, облака плывут то на запад, то на восток. Тени то укорачиваются, то удлиняются. Даже солнце, не ведающее грез и не умеющее рассказывать истории, встает каждое утро в разное время: первые шесть месяцев в году оно выглядывает из-за горизонта все раньше, а вторые шесть месяцев — все позже. Ничто не вечно. Уйдем мы или останемся — какая разница? И потом, вот еще что: однажды вдруг обнаруживаешь, что все на свете стало каким-то другим. Улица, на которой мы прожили тридцать лет, уже не та, что прежде. Дома перестали нас узнавать, их окна посылают нам незнакомые отражения. Или мы и впрямь перестали быть собой? Значит, пора уходить, коль скоро мир, в котором мы жили, нас покинул.
Человек, решивший умереть, — его называли moriturus, потому что в Аквелоне с давних времен в ходу была латынь, — должен был найти себе смертную восприемницу. На эту роль соглашались молодые женщины, чувствовавшие в себе особое призвание. Они отрекались от утех в городских садах и от лазанья в окошко, чтобы целиком посвятить себя умирающему. Зачарованные смертью, они выбирали жизнь на грани сна и яви, там, где сходятся вода и небо, слезы и улыбка. Одна из них сказала как-то: «Мне нравится слушать, как поют цвета радуги. У них столь чистый звук, что журчащий ручей рядом с ними кажется охрипшим». А другая призналась: «С тех пор как мой смертный друг ушел в мир иной, мне снятся его ласки, и они гораздо сладостней, чем те, что он дарил мне при жизни».