21 июня, в день летнего солнцестояния, двенадцать высокобортных кораблей императорского флота под красными и черными парусами появились на излучине Шельды. Они тащили за собой айсберг со сверкающими на ветру башнями и шпилями. Айсберг поставили на якорь посреди реки, как раз напротив императорского дворца. Герменон сел в лодку, подплыл к айсбергу и сложил на один из его балконов рукопись и все, какие только смог найти, издания и копии своего сборника «Ответ ветру».
В Аквелоне объявили, что айсберг вместе с творениями Герменона будет к вечеру затоплен в водах Устья. А сам Император, не вдаваясь в объяснения, оповестил подданных, что решил покинуть город и удалиться в дюны Эшбодта, где он поселится в шалаше, сплетенном из диких голубых трав. Поддавшись новому порыву, все жители вслед за Императором оставили Аквелон и построили себе шалаши неподалеку от своего повелителя.
Это был настоящий праздник, но все почему-то плакали. Плакали и удивлялись, что слезы льются сами собой. «И откуда только берутся эти слезы? — спрашивали друг друга люди. — Из леса, что ли? Или из неведомого скрытого источника? Может, где-то глубоко под землей течет река и ей понадобилось пятьсот лет, чтобы достичь наших глаз?»
Город совсем опустел. Он был брошен на произвол судьбы.
Не ушли только ночные стражи — так повелел Император.
— Ну что ж, будем петь в пустоту, — решили они.
Долго ждали поэты возвращения Герменона. Вот уж и утро, и буксиры вернулись в порт — а Герменона все нет. Потом стало известно, что он отказался покинуть айсберг и предпочел исчезнуть вместе со своими творениями. Тогда все остальные поэты, по единому движению души, тоже решили уничтожить свои поэмы и придумали для этого весьма странный обряд. Они стали вырезать любимые строфы на деревянных палках и бросать их в море. Этот «плавучий лес», как его назвали, долгие годы странствовал потом в водах Устья и Северного моря. Большая часть его бесследно сгинула, и вырезанные тексты пропали. Некоторые палки вынесло на берег. Они были гладкими и белесыми от разъевшей их соли, буквы на них почти стерлись. Такие деревяшки очень ценились коллекционерами, за ними охотились даже антиквары из Александрии, питавшие особое пристрастие к обломкам. Восстанавливать поэму — то есть практически писать ее заново, основываясь на обрывках слов, — какое изысканное занятие! Но больше всего ценились деревяшки, не раскрывавшие своей тайны. Белесые гладкие палочки со стершимися буквами хранили на себе следы ласкавших их бурь. Их называли «совершенством». Знатоки любили водить пальцами по их обточенной и вместе с тем шероховатой поверхности и давать волю фантазии. Это были самые надежные якоря памяти. Волшебные палочки, распахивающие горизонт и без участия слов передающие нам, замирающим в благоговении, свое послание.
Шалаш Императора стоял в двух часах ходьбы от Аквелона. Вокруг теснились искусно сплетенные из голубого ковыля шалаши его подданных. Аквелоняне только и взяли с собой что одеяла да воздушных змеев, которых привязали, как причудливые паруса, к конькам своих крыш. Из снобизма они построили себе шалаши, почти такие же крохотные, как шалаш Императора.
В погожие дни все пешком отправлялись в город, а поскольку погода плохой не бывает — пасмурно ли, ветер ли, дождь или снег, — это случалось каждый день. На Аквелон теперь смотрели с изумлением и восхищением. Световые экраны давно порвались и попадали, и солнце наполняло пространство бликами и тенями. От этого неистового мельтешения весь город словно вибрировал. Яркий свет подчеркивал обветшавшие крыши, оторвавшиеся водосточные трубы и ставни, но первые признаки распада только усиливали красоту. На карнизах зазеленели маленькие деревца, в гостиных начала пробиваться молодая травка. Однажды обвалился какой-то фасад, и взглядам предстало брошенное жилище. В нем открылись самые интимные, а значит, самые хрупкие и прекрасные тайны. Прошло еще несколько недель, и обои полиняли под ливнями, а вещи, казалось, потеряли память. Подсвечник, стоявший на ночном столике, вообразил себя туфелькой, а носовой платок решил, что он стрекоза. Город приходил в упадок — медленно и плавно, словно затихающее эхо. Каждая перемена — никто не называл их разрушениями — воспринималась с почти физическим наслаждением. Когда обвалился первый дом, это вызвало восторг, потому что его очертания отпечатались на стенах соседних домов.