Отовсюду — сверху, с боков — к собору тянулись ветви окружавших поляну деревьев. Они пронзали туманные своды, и создавалось впечатление, что собор подвешен на них между небом и землей. Это впечатление усиливалось оттого, что разросшийся кругом плющ, не имея за что зацепиться, стелился по земле плотным ковром и от разлитого вокруг серого сияния казался жемчужно-зеленым.
Хотя лес заслонял поляну от ветра, в ненастные дни собор рассеивался. И только когда буря стихала, уже в сумерках, вновь обретал прежние очертания. В такие моменты в нем было лучше всего молиться — как будто архангел, пролетая над лесом, махнул своими необъятными крыльями и нагнал бурю, а потом, в вечеру, присел отдохнуть неподалеку на вековой дуб.
Отец говорил, что молитва в том соборе была выспренней, потому что не облекалась в слова. Стоишь на ковре из плюща, и музыка ирисов входит в тебя помимо воли, и дух захватывает от немого восторга. И ты теряешь дар речи. Никакой голос не звучит в сознании, даже в самых потаенных его глубинах. Все существо в страстном порыве устремляется к чему-то… вот только к чему? Это не цель, которую можно сформулировать, не осуществление желания, не жажда борьбы, не поиск утешения. Душа стремится к чему-то неведомому. Ко всему сразу. Ни к чему в отдельности. И радость, переполняющая нас в этот миг, тоже не имеет названия. Выходя в такие вечера из сбора и шагая прочь по лесной тропе, человек не может ни с кем говорить. Он даже с собой не в состоянии беседовать, потому что несет в душе блаженную пустоту — как если бы некто, живущий у него внутри, постоянно ведущий с ним беседы и его судящий, вдруг взял да и вышел. Мой отец рассказывал, что понял тогда: ответы на вопросы никогда не даются нам в объяснениях, ответ — в приятии боли и отчаяния.
Чтобы добраться до собора, надо было идти по широкой протоптанной дороге, где в ряд свободно помещалось три-четыре человека. Но обратно (особенно после молитвы или, скорее… медитации) человек шел по узкой тропинке, в полном одиночестве, потому что хотелось тишины, а еще потому, что из посетителя он превращался в паломника.
Мой отец ходил к этому Храму Тумана не раз. Он рассказывал, что в 1909-м вместе с друзьями провел там рождественскую ночь. К походу готовились тщательно. Чтобы не нарушать таинственности ночного леса, решено было не брать фонарей, ни каких-либо других огней. Даже трубки и сигареты оставили дома, решив, что всполохи спичек потревожат темноту. Вспомнив, что придумал Мальчик-с-пальчик, они днем отправили к собору кого-то из их компании, чтобы тот белыми камушками обозначил дорогу.
В путь они тронулась около одиннадцати вечера, с тем чтобы к полуночи прийти на место. Все были обуты в сапоги и тепло укутаны, как будто предстояло пробираться сквозь бескрайние северные чащобы, ревниво стерегущие свои тайны. Вокруг стояла ошеломляющая тишина Хаутхёльтского леса, нарушаемая только хрустом шагов. Морозные сухие листья звонко потрескивали под ногами: так лопается тонкое стекло. Путники шли по белым камушкам, слабо светящимся в темноте, похожим на бледные умирающие звезды.
Выйдя на поляну, они начали различать темные, будто ватные контуры собора. Собор был гуще и мягче, чем жесткая чернота окружающего леса. На ощупь друзья проникли сквозь толщу туманных стен и тут же оказались в кромешной тьме. Ковер плюща под ногами распространял горький запах. Паломники догадались, что находятся в центральном нефе. Кто-то из них задел ногой ирис, и его стальные лепестки издали протяжный стон, пугающий посреди безмолвия и непроглядной ночи. Словно где-то рядом маленькое жалкое существо испустило предсмертный крик.
Оказалось, что от холода замерзли капли на сводах, и стальная музыка смолкла.
Никто не решался шевельнуться.
Отец рассказывал, что так, бездвижно, они простояли много часов подряд. Даже мысли в их головах, казалось, застыли.