Негативное восприятие «провинции» как играющей «вторичную» роль в истории страны предопределило на долгие годы и восприятие «провинциальной истории» как «немагистрального» направления в истории России, чего-то маргинального и потому не заслуживающего серьезного осмысления с теоретических высот исторической науки. К счастью, ситуация в последнее время заметно меняется, и как региональные, так и центральные издательства выпускают все большее количество литературы по истории регионов.
Выбирая в качестве объекта изучения определенный регион или какие-то аспекты его истории, исследователи вполне обоснованно сравнивают свой объект с соседними или близкими и нередко подчеркивают их общие, «типические черты». Выявление общих, «родовых» черт, характерных для различных «нестоличных» регионов страны и позволяющих говорить об особом культурном контексте русской провинции, дает плодотворные результаты, если используется наряду с другими подходами, накопленными в результате развития такого научного направления, как локальная или региональная история. Этот подход, однако, нередко используется в работах, авторы которых видят свою задачу в поиске и «открытии» в изучаемом регионе подтверждений процессам, которые протекали в рамках «большой» истории России, — проникновения в провинцию идей Просвещения, распространения в регионе культуры и образования, развития капиталистических отношений и так далее. В подобных исследованиях объектом являются процессы истории макроуровня, нашедшие свое воплощение на уровне локальном. Данный подход свойствен не только и даже не столько краеведческим работам, сколько «историям» отдельных регионов, продолжающим традицию советской исторической науки, хотя авторы подобных работ нередко обозначают дисциплину, в рамках которой они написаны, как регионоведение, локальная история и тому подобное, сознательно отделяясь от краеведения.
При активизировавшихся научных контактах между российскими и западными историками проблема дефиниций усложняется также отсутствием устойчивой традиции перевода терминов, употребляемых, в частности, в английском языке (сегодня наиболее влиятельном в сфере научного общения), на русский язык и обратно с русского на английский. В отдельных случаях это приводит к смещению смысла даже в таких базовых понятиях, как, например, «дворянство». Так, Теодор Тарановский заметил, что в трудах англоязычных историков о русском дворянстве нередко происходит взаимозамещение терминов gentry и nobility, landlord и state servitor, употребляемых как синонимы. Это ведет к тому, что, подвергая анализу данные о дворянах-землевладельцах, некоторые исследователи делают выводы о сословии в целом. Указывая на факт серьезной стратификации дворянства в России в XVIII–XIX веках, Тарановский видит необходимость четко разграничить употребление таких терминов, как the hereditary nobility («потомственное дворянство»), the landed gentry («поместное дворянство») и the personal nobility («личное дворянство»), отмечая также наличие большой группы безземельного потомственного дворянства на государственной службе, к которому часто применяется термин the state servitors{30}. Обратная тенденция выражается в заимствовании иностранных терминов для обозначения специфически российских явлений или социальных институтов. Так, употребление некоторыми российскими исследователями термина «джентри» по отношению к российскому дворянству этого периода — как к сословию в целом, так и к отдельной его части — является исторически некорректным и представляется нецелесообразным. Чрезвычайное увлечение отдельных российских историков заимствованием английских слов и выражений нередко приводит к возникновению не общего языка общения между российскими и западными коллегами, а, наоборот, новых моментов взаимонепонимания. Заимствуемые термины зачастую употребляются в семантически ограниченном варианте и приобретают характерные для русского языка грамматические формы, что искажает их изначальный смысл и сферу применения.