С тех пор прошло много лет. Она вышла на улицу с газетами, и все ждала, что Илья станет прежним, Как тогда. Продавая газеты, она думала об Илье, не видя улицы, не замечая людей. Теперь, когда она уже знает наверняка, что этот перекресток больше не будет ее соседом, она хочет все рассмотреть.
Утром, едва только прояснилось и осеннее солнце выкарабкалось из-под крыш на небо, пришла Малка на свое постоянное место. Сегодня она не выкликала, а распевала новости, бежала покупателю навстречу и в первый раз смеялась. Ее смеющееся огрубевшее лицо напоминало потрескавшуюся кору. Многие удивлялись.
— У женщины что-то неладное в голове... Жалко.
— А что, разве нельзя с ума сойти от такой «сладкой» жизни?
Она бегала в своих стоптанных ботинках, как молодая девушка. Последние несколько газет хотелось оставить на память. Завтра она идет на мармеладную фабрику.
Она радовалась не только тому, что продает газеты в последний раз, — была и другая радость, раздувавшая первую: хотелось, чтобы все люди видели, как хорошо Малке, и от изумления качали головой: «До чего мужья доводят...»
Вчера вторая радость была еще укутана в лохмотья сомнений. Майка вспомнила то время, когда, идя на демонстрацию, она заботилась только об Илье и о себе. Однажды Илья сказал, глядя сурово из-под густых бровей:
— Довольно работать, Малка... Твой муж Илья...
И она превратилась в домашнюю, хозяйку, как все прочие, проклинала собрания и заседания, которые задерживают ее мужа. Так тянула она нить, пока Илья не исчез. Она искала его и вдруг перестала находить его даже в собственном сердце. Ho оставалось, сомнение: может быть, его можно найти, если поискать еще немного, а может быть она, бросила поиски именно тогда, когда почувствовала, что вот-вот она встретит его? Она ведь, никогда не думала, что это произойдет так легко и так внезапно. И она почти физически ощутила: улица слишком велика и слишком обнажена, и об этом можно не думать. Она ощутила настойчивую потребность в замкнутом и отгороженном месте, которое бы приняло ее. Это сбывалось: она идет завтра на мармеладную фабрику.
Она хотела оставить себе последние газеты на память, но перекресток этого не захотел. Она продала их и почувствовала на минуту досаду, оставшись с пустыми руками. Она еще долго вертелась на углу, ей казалось странным покинуть этот перекресток сразу и навсегда.
Было солнечно и ветрено. Эта прозрачная ясность, которая как назло показалась лишь поздней осенью, напоминала стекло.
Дома Малка пересаживалась со стула на стул, желая вспомнить, что ей надо делать. Вскоре сбежался весь двор смотреть, как Малка стоит у раскрытого окна и моет стекла.
— Муж вернулся. Что еще могло случиться? — не понимали соседи.— Ни с того, ни с сего мыть стекла, которые уже годами не видали тряпки.
Малка радовалась, что людей это взбудоражило, ей хотелось делать им назло, и она, как связку ключей, бросила им:
— Люди удивляются, точно нельзя выйти замуж.
* * *
Вечера у Малки свободны, она часто гуляет и почти каждый раз встречает своего соседа с мармеладной фабрики. Ее сосед по работе всегда ходит с польскими сапожниками.
В первый день на фабрике он сказал ей:
— Не спешите, надо обдумать, человек все должен обдумывать.
А погодя добавил:
— Вы ведь товарищ, я узнаю человека...
Среди польских высокорослых сапожников он выглядел еще меньше, чем был на самом деле. Лицо его все время улыбалось, он имел обыкновение подергивать свои рыжеватые усы, короткие и редкие. Он спросил ее на работе:
— Вы гуляете каждый вечер?..
— Я иду к детям, они в детском доме...
По вечерам она часто встречала его, и он кланялся ей. Сапожники поэтому тоже считали ее знакомой и снимали перед ней фуражки.
Она подумала про себя: «Довольно порядочный человек. Чего это над ним смеются?».
Никто над ним не смеялся. Малка помнила его еще по тому времени, когда она была членом бундовского коллектива; он уже тогда расхаживал с сапожниками и ругал Бунд. Бундовцы звали его «интернациональный пролетариат», имя же его было Янкель Шевц. Он был единственным евреем в союзе польских сапожников. Она когда-то предполагала, что он не совсем в своем уме.
Низкого роста, коренастый, с мягким задушевным голосом, он умеет и злиться, и свирепо ругаться. Он читал много книг. Вечера и ночи он просиживал над социалистическими брошюрами, над философией и естествознанием. Он был уверен в том, что- он их воспринял и понял, он хотел, чтобы и другие следовали мыслям, почерпнутым из тонких книжек петербургских рабочих. Еще в пятом году он часто выступал со своими мнениями и, горячась, зло доказывал, что он прав, Люди смеялись над ним. Руководители различных партий насмехались над его «политической линией», стремились представить его невеждой, рассказывали, что он не в своем уме, и дали ему прозвище «интернациональный пролетариат». После этого он стал выступать еще злее. Со всеми, с кем на митингах ссорился, он не умел вести личной дружбы. Скрежеща зубами, он избегал их. Ему было досадно, что с людьми, которые мутят сознание рабочих, нужно церемониться, называя их товарищами. Нет! Он не такой — он хотел быть человеком с широкими плечами и здоровыми, крепкими мускулами, при помощи которых он бы принудил их итти по правильному пути, но он вовсе не из тех, которые удовлетворяются разговорами. Если тебе причиняют боль, ты должен ответить тем же, и хоть в мечтах он должен рассчитаться с врагами, если не может расправиться с ними в действительности.