Выбрать главу

— С Мейером это приключилось, — говорит он.

Иногда случается, что этот самый Мейер присутствует, к нему обращаются:

— Мейер, Мейер, иди-ка на минуточку...

Но Мейер в недоумении; Илья же, выпуская изо рта клубы густого дыма, говорит громко и шутливо:

— Вот балда! Ты же мне сам рассказывал... ха-ха-ха! Что у тебя за голова, Меерка? У тебя голова не на месте.

Все смеются и все соглашаются.

Сегодня Илья, как всегда, забавлял всех рассказами. По лицам слушателей скользила улыбка. Но кто-то подошел к Илье, положил ему на плечо руку и сказал:

— Илья, на два слова.

Вскоре Илья возвратился, торопливо доел обед, потом стал посреди комнаты и крикнул звонким тенором:

— Кто даст хорошую папиросу?

Получив папиросу, он закуривает, глубоко и вкусно затягивается дымом и обращается к кому-то:

— Ну, а теперь за работу.

— За какую работу?

У Элиньки Зальцмана маленькую забастовку устроить.

На улице, наедине с собою, он чувствует себя связанным, ему нехватает товарищей, перед которыми он может рисоваться. Промелькнувшая мысль сжимает голову: надо немного подумать о себе, чего он бродит бездельником, ведь у него трое детей и жена... Но он отгоняет эту мысль.

Он начинает думать о забастовке, о том, что надлежит ему предпринять, с чего начать.

Стоит конец лета. Первые листья — желтый вестник осени — беспокойно и грустно валятся на землю. Солнце, как непрощенный гость, слоняется по небу, не находя себе места.

На улицах бурное оживление: военные фуражки, погоны, красные кресты мелькают повсюду. Маршируют усталые, угрюмые солдаты. Беспокойство таится в морщинах озабоченных лиц. На Варшавской толкучке, где каждый мясник имеет палатку, а каждая торговка — лоток, тихо рождаются слухи. И весь рынок евреек заранее твердо решил:

— Наш Миколка обеднеет на один город.

— Дай бог... Когда же это будет, Сора, когда?

И Сора кивает головой, всеми глубокими морщинами своего лица она как бы говорит: положитесь на меня. Для Соры это уже не первый город, какой она «отдает».

Дорога Ильи медлительна и извилиста. Она лежит через улицы и улички. Он нарочно удлиняет путь, чтобы уяснить себе, что ему надо делать у Зальцмана.

Он говорит себе с удвоенной серьезностью; от которой хмурятся его брови:

— Так с чего же начать?

Он останавливается, кто-то подле него выкликает:

— Сегодняшняя газета, 10000 пленных.

И Илья не стыдится опять подойти к жене, но сказать ей «мадам» он не может, что-то мешает ему.

Он говорит:

— Малке!..

Жена давно заметила его и не сводила с него глаз, но когда он говорит Малке, она вздрагивает, как будто увидела его внезапно и перепугалась: сердце у нее бьется сильнее.

В первую минуту она не знает, что делать: молчать или бранить. Лицо ее напряжено, и сквозь эту напряженность как будто пробивается улыбка.

Малке говорит:

— Чего ты шатаешься, бездельник?..

В этот вопрос она вкладывает всю тайную боль, и упрек: жена без мужа, дети без отца, мать, которую нужда догнала продавать газеты. Все наболевшее вкладывает она в этот вопрос. Но она может все простить и прощает за одно только слово — Малке! И она повторяет:

— Бездельник!..

— Ты же знаешь, у меня забастовка... Забастовка у Зальцмана.

— Будь осторожен, Илья!

— Ну, ну!.. Будь спокойна! Где дети? О нас обоих, Малке, или чорт сломит голову, или мы... Но дети... Ты бы их куда-нибудь устроила, Малке!

Возможно, если бы это не было на улице, если бы он не сказал «Малке»!, — она кричала бы и бранилась: «Слышите, чтобы она устроила детей?» — а он, как всегда, наплюет и сбежит. Но сейчас она покорна, против воли по губам ее змеится улыбка, и эта улыбка говорит о том, что Малке горда: ведь без ее Ильи не могут обойтись ни в одной забастовке.

— Да, надо бы что-то сделать, Илья!.. Надо подумать...

Она совсем забывает, что целыми днями у нее кипит против него злая обида. Теперь она уже способна его ругать, но год тому назад еще не решались.

Минуту они стоят безмолвно. Она вдруг ощущает жалость к нему, что он, Илья, должен стоять возле нее, продающей газеты, и говорит:

— Что ты стоишь?.. Разве недостаточно, что жена твоя продает газеты, ты еще должен... Послушай, Илья, у тебя уже наверное нет папирос...

Илья уходит, он не чувствует ног. Улицы сменяются улицами, люди спешат, и он спешит.

Ему бы следовало чем-либо обрадовать жену, детой, что-ли, устроить...

И кажется вдруг Илье, что на улице стало совсем тихо, и от тишины звенит в ушах. Он знает, что должен над чем-то подумать. Словно тонкие иголки колют его разнородные ощущения, но все смешивается и переплетается, а от этого — беспокойно и тяжело, неясно и неопределенно.