— Товарищи,— сказал кто-то, — можно прощаться, раз заставляют снимать ботинки.
Потом снова сменился караул, снова Вации пришлось стоять около двери у звонка. Увидев снятые ботинки, он вздрогнул, опустил глаза и долго глядел на свои собственные башмаки.
В голове его на минуту застряла мысль:
«Быть может, сказать им, что их сегодня не расстреляют, что сегодня только пугают, что последним днем будет завтрашний».
Но мысль улетает, как испуганная птица.
РАССТРЕЛЯНЫ
Ждали Красной армии. Еще верста или две, и лошади пронесут своих всадников сквозь городские ворота.
Пока же лошади своими быстрыми, но уже усталыми ногами поднимали пыль по дороге и безудержно спешили к городу. Город уже не способен был оказать сопротивления. Легионеры еще на рассвете покинули его.
Утро солнцем стучалось в окно, и Мендель Гой вышел на улицу. Он почувствовал, что город ждет нового хозяина, и от радости и обилия солнца, точно ребенок, повернулся на каблуках. Он не знал, чем заполнить час ожидания. По дороге его осенила мысль: бежать ли навстречу Красной армии или освободить арестованных. Их уже бесспорно никто не охраняет, сами, они, очевидно, ничего еще не знают. Он побежал к зданию Совета. По пути ему попадались знакомые, он тащил их за собой. У Совета никого не было. Двери были раскрыты, комнаты пусты. Ни один человек не встретился им. Всюду царил оставленный легионерами беспорядок. Они подошли к одной двери, которая была заперта. Взломав ее, они обнаружили на полу, целый полукруг ботинок. В стороне валялась Шиина, зимняя папаха.
Когда Красная армия вошла в город и улицы заполнялись людьми, все передавали друг другу:
— Расстреляны... расстреляны...
Люди, которые ждали прихода Красной армии, оплакивали смерть товарищей. Радость перемешалась с печалью, красные знамена были окаймлены черным. И в шуме, среди людской сутолоки, среди радости, звуков оркестра и стука колес, люди, поздравляя друг друга с освобождением, скорбели о погибших.
Никто не знал, так ли, но утверждали, что поляки перед отступлением собирались грабить еврейские магазины и бить евреев. Они на успели.
На балконах, в окнах, среди цветов, ковров и солнечного света стояли нарядные «благородные» еврейские дочери и, улыбаясь, сверкали зубами.
Городской зал был вечером битком набит, трибуна была увешана красными знаменами. Снова вспомнили погибших товарищей, и праздник встречи Красной армии омрачился трауром.
У всех был один мучительный вопрос: нельзя ли было спасти?
Среди выступавших был также и Мендель Гой. Он окинул взглядом собрание и начал:
— Я не оратор, но кое-что я могу сказать... Да, кое-что. Ибо здесь, в этом зале, недавно был Совет, и бундовцы с эсерами, как норовистые кони, как взбесившиеся собаки, дрались, кусались и с пеной у рта боролись с диктатурой пролетариата. Ага, теперь они сидят в уголке, повесив носы, и притворяются печальными. Но я не верю в вашу печаль... Ведь расстреляны коммунисты, а этого вы хотели, так почему вы притворяетесь святошами, когда всех вас... вас надо бы расстрелять. Когда шли спасать Совет, они распространяли слух, что он уже сдался. Кто знает, чья это работа, если даже тот самый Лейб-Иосель, который дает деньги на бундовскую прессу, тоже был среди тех. Кто послал его, кто? Большая вина лежит на всех нас за то, что мы не могли спасти Совет, и вину эту можно искупить только одним — итти в Красную армию.
Исход этот был для всех неожидан. Всем казалось, это ощутили все, — будто Мендель Гой раскрыл ставни в темную комнату, и ворвался ясный день.
— Записаться, записаться в Красную армию.
Многие записались. Одним из первых был Илья; у него, однако, это было несколько иначе, чем у других. Он не утешал себя мыслью, что этим искупит свою вину, нет, — с ним было совсем иначе.
Выслушав список расстрелянных, он услыхал также имена Шии, Лии, Брахмана и Малки. Имена многих товарищей, которых он так хорошо знал. Он не знал, что это они находятся в Совете, что их надо спасать. У него защемило сердце, ему казалось, что тело его стало глухим и мертвым. Когда все кричали, он своим голосом, показавшимся ему чужим, тоже кричал:
«Запишите!»
Он был одним из первых в списке, но это не успокоило его, наоборот, еще больше взволновало, он не мог усидеть на месте и вышел на улицу.
Прозрачный ясный покой протекал над тихой улицей. От тяжких каменных зданий струился покой, и, полные доверчивости, они дремали под теплым небом.