Выбрать главу

Тут следовало сказать, что эта пора действительно наступила и что естественные отношения сами собой восстановятся, когда приказ будет отменен. Но Коншин не ответил, и снова наступила пауза, в которой, казалось, было нечто значительное. Ничего значительного не было, однако как бы могло быть, и, по-видимому, это заставило Врубова насторожиться. Зашел будто невзначай Осколков и, спросив о чем-то директора, остался в кабинете.

— Вот я говорил Петру Андреевичу, что конкурс — простая формальность, — повторил Врубов. — Так сказать, общепринятая формула перехода. После решения президиума этому может помешать только одно обстоятельство — заявление об уходе.

— Ах, боже мой, — сердечно сказал Осколков. — Да неужели, дорогой Петр Андреевич, вы еще не устали от этого затянувшегося недоразумения? Пришло, кажется, время пожать друг другу руки, обменяться добрыми пожеланиями и — мне ли об этом говорить? — за работу, Петр Андреевич, за работу!

Можно было возразить, что обмениваться добрыми пожеланиями рановато, и Коншин уже собрался было сказать об этом, но, вспомнив совет Левенштейна, только раскрыл и закрыл рот. Снова наступила пауза, еще более неловкая после столь добрых, оптимистических восклицаний. Все трое молчали, долго, с минуту. В рачьих глазах Осколкова мелькнуло беспокойство.

— Насколько мне известно, Павел Петрович намерен не только восстановить, но расширить отдел, — сказал он наконец. — Вы, кажется, просили у него третью лабораторию для Ордынцевой. Мы обсудили этот вопрос и согласились, что это действительно необходимо.

Не было ни малейших сомнений в том, что это действительно необходимо. В группе, которой руководила Мария Игнатьевна, молодые и не очень молодые люди давно притерлись друг к другу, и важно было еще больше упрочить эту связь. Но Коншин только сказал совершенно некстати:

— Так.

Это было более чем загадочно. Врубов и Осколков обменялись взглядами. Они были озадачены. По-видимому, в странном поведении Коншина им почудилась серьезная опасность.

— Простите, — осторожно сказал Осколков, — я не понимаю, что вы хотите сказать.

Пришло наконец время заговорить. И Коншин, действуя, очевидно, совершенно бессознательно, встал, задумчиво прошелся по кабинету и сказал:

— На конкурс подавать не будем.

Если прежде паузы были недоумевающие, неловкие, неопределенные — новую можно было назвать оглушительной: Врубов и Осколков, как в музее восковых фигур, застыли в позах крайнего негодования.

— То есть как не будете?

Коншин снова промолчал.

— Вы хотите сказать, что все ваши сотрудники намерены уволиться из Института? — спросил Осколков.

— Да, намерены. Если приказ не будет отменен.

Врубов с бешенством ударил кулаком по столу.

— Ни при каких обстоятельствах я этого не сделаю! — закричал он. — Я гарантировал президиуму восстановление отдела, но не давал обещания отменить приказ. Об этом в постановлении нет ни слова.

— Если не ошибаюсь, в военном уставе записано, что приказ, заведомо бессмысленный или наносящий очевидный урон, подчиненный выполнять не обязан, — возразил Коншин. — Наш разговор, полагаю, закончен?

Он поклонился и вышел. Вернувшись в отдел и отмахнувшись от валерьянки, которую ему снова предложили, он со смехом, правда несколько нервным, рассказал сцену в директорском кабинете. Его горячо одобрили.

— Ага, я же говорил! — воскликнул Левенштейн. — Ни слова?

— Как будто воды в рот набрал.

— Прекрасно! Это скандал, а на скандал они не пойдут.

— Чем черт не шутит, может быть, теперь-то все наладится? — задумчиво сказала Ордынцева. — Поговорю-ка я еще раз с Саблиным. От него многое зависит...

Прошла неделя. Все замерло, остановилось. Втихомолку сотрудники других отделов поздравляли Коншина с победой. Он с досадой отмахивался — не слишком-то заметны были плоды этой победы.

55

Все действительно замерло, оцепенело. Но в самом отделе работа продолжалась. Более того, сопротивление встряхнуло отдел, и если бы этого не случилось, быть может, не возникла бы необходимость уйти от самоповторения, обновить идеи. Коншин считал, что критический возраст, после которого любая лаборатория начинает терять свою новизну, оригинальность, — десять, пятнадцать лет. Потом начинается плато — равнина, возвышающаяся высоко (или не очень высоко) над морем науки. На этом-то плато и произошла схватка, в сущности бессмысленная, но как бы подхлестнувшая ту стимуляцию лучшего, которая естественно определяет весь ход научного мышления. Но обстановка надолго осталась сложной.