Выбрать главу

61

Наконец шевеленье произошло, она его узнала не сразу, это был радостный день. Пришло спокойствие и вместе с ним странное чувство все усиливающегося нарушения. Она была нарушена, она была не она. Впервые появилось ожидание приближающейся опасности — нешуточной, грозной.

Маша не испугалась, она знала, что надо справиться с этим чувством, — и справилась. Ничего особенного, просто теперь ей приходилось носить еще и этот страх вместе с ощущением долгожданного счастья, тревоги. Тайком она написала маленькое прощальное письмо — кто знает, все может случиться!

Никогда еще Петр Андреевич не был так внимателен к ней, так настоятельно заботлив и добр. Иногда ей казалось, что с появлением ребенка он ждет исполнения каких-то особенных тайных надежд. Появление ребенка связывалось в его сознании с освобождением от душевной усталости, от сложного сплетения неизвестности и риска — словом, от того, о чем он не хотел и не мог рассказать ей, а она, в свою очередь, не хотела и не могла заставить его сделать это.

По ночам, когда не спалось, она думала о странной одновременности своих двух душевных состояний. В ней была новая жизнь, ее тело было как бы удвоено, ее ни на минуту не оставляло счастье исполнившегося желания. Но впереди была неизвестность, опасность, тревога.

Она простудилась, врачи запретили антибиотики, которые могли повредить ребенку, и пришлось лечиться домашними средствами, а грипп был затяжной, тяжелый. Но она выкарабкалась. Когда на грудь клали горчичники, он (или она) начинал лупить ногами и ворочаться, как медвежонок. И начинался бесшумный диалог с неведомым явлением, которое «нарушало» ее, которое причиняло ей боль, которое она ждала радостно и нетерпеливо. «Ну, миленький, успокойся, — уговаривала она его. — Перестань барахтаться. Ты девочка или мальчик?»

62

«Москвич» останавливается у бывшего купеческого дома в Лоскутове. Хозяин открывает сам — он в пижаме, и они просят его одеться. Может быть, когда он надевает свою ослепительно белую рубашку, его руки немного дрожат. Впрочем, он спокоен. Но ярко-голубые глаза как бы подернуты дымкой. Короткий двухминутный разговор. Осколков зовет мать..

— Я уезжаю, мама, наверно, надолго. В кабинете на моём столе лежит папка, передай ее, пожалуйста, Врубову. И никому другому. Институтские дела, — поясняет он непрошеным гостям.

— Ясно, — отвечает первый, а второй как эхо повторяет: «ясно». — Впрочем, вы скоро вернетесь домой.

— Да?

— Часа через два-три.

Но он возвращается позже. В большом здании на Петровке он поднимается на четвертый этаж, холодно поблескивают панели, одна белая дверь повторяет другую, сияют ослепительной чистотой пол, потолок и стены, коридор кажется бесконечным.

В самом обыкновенном маленьком кабинете начинается подробный разговор — без сомнения, он записывается, потому что, подводя итоги, Осколкова просят подписать протокол. Его настойчиво просят припомнить тот вечер или другой, того человека или другого. Вероятно, его снимают — и едва ли фотографии удаются, он удивительно непохож на себя. Оказывается, он способен похудеть в течение получаса. Оказывается, полная достоинства осанка, которую он носил, как носят изящно сшитое пальто, может слететь, как слетают под ветром осенние листья.

Когда он жалуется на забывчивость, ему напоминают. Когда он отказывается признать свою подпись на документах, расписках, ему предъявляют неопровержимые данные экспертизы. Ему предлагают чай, бутерброды. Он отказывается.

— Еще рано, в это время я никогда не ем.

Но проходит еще два часа, и он пьет холодный чай и ест бутерброды. Платком он вытирает пот на высоком выпуклом лбу. С двумя следователями он поднимается на восьмой или девятый этаж. В крошечном просмотровом зале ему показывают фильм. Зачем? Может быть, чтобы убедить его в полной осведомленности — из немалого числа серьезных обвинений он в некоторых решительно отказывается сознаться.