– Военные!! – крикнул Грызач, приподняв голову. – Кто живой остался, подать голос!
Справа и слева стали нехотя отзываться бойцы. Эхо дублировало голоса, и Грызач путался, загибая пальцы. Семь… Восемь… Восемь… Или это было девять?
– Внимание! Команда для тех, кто еще живой! Молодцевато и с комсомольским задором… по душарам… короткими очередями… прицельно и наповал… Огонь!
«Скорее бы ночь!» – думал он, глядя на повисшее над горой солнце. С ярилом что-то случилось, сломался механизм, который приводил его в движение. Оборвалась веревочка, которая тянула его книзу. Солнце висело над горами, как аэростат, и жар вытапливал из бойцов горький и вязкий пот. Гранатометному взводу даже с тенью не повезло. А вот шестая рота, рассыпанная на передовых позициях, уже остывала в тени горы, которую час назад яростно обдолбили вертолетчики. На этом рубеже стрельба затихла, но восходить на травяной склон и вставать во весь рост никто не решался. Рота лежала на захваченной позиции. Никто не переползал с места на место и тем более не бродил. Затишье после боя расслабило, как расслабляет завершенный половой акт, крутая попойка или доведенное до конца великое и трудное дело. Баклуха, разомлевший от тепла прогретой земли, уснул там, где дрался за жизнь; он уткнулся лбом в сухую траву, а руки все еще продолжали крепко сжимать пулемет. Черненко, униженный своим страхом, ни с кем не переговаривался, лежал неподвижно на боку, терзал себя нескончаемыми воспоминаниями только что завершившегося боя и едва сдерживал слезы стыда. Гнышова перебинтовали, искололи ему ляжку промедолом, и теперь боец кайфовал, не чувствуя ни боли, ни волнений. Ему уже было все по фигу, впереди его ждали исключительно приятные события. Ступин угостил его хорошей сигаретой с фильтром, а Абельдинов дал напиться из своей фляги. Гнышов сиял, с его побледневшего лица не сходила самодовольная ухмылка, и, попыхивая сигаретой, он деловито поглядывал на перебинтованную ногу с круглым красным пятном посредине – ах, какая мужественная, изысканная красота! Ну точно японский флаг!
Герасимов отправил его в тыл с двумя крепкими «сынами» и передал подробную записку для комбата о состоянии роты и ее морально-боевом духе. Записка несла в себе исчерпывающую информацию, которую мог бы востребовать комбат. Прочитав ее, он узнает все, что ему нужно знать, и вряд ли станет выходить с Герасимовым на связь, тем более что в конце было приписано: «Т-щ майор! По возможности пришлите парочку свежих батарей для „Р-148“, так как мои почти сдохли». Это была неправда, но Герасимова мало беспокоило, как воспримет это заявление комбат. Пока Ступин жевал тушенку и жаловался, что у него раскалывается голова, Герасимов зубами разрывал бумажные упаковки с патронами и заталкивал их в опустошенные магазины. Три, связанных изолентой, пристегнул к автомату, сразу передернул затвор и поставил на предохранитель. Еще три по отдельности рассовал в карманы «лифчика». Туда же загнал несколько гранат «РГД» и одну «эфку». Запалы к ним прицепил к петлям на лямках рюкзака. Затем перешнуровал кроссовки, закатал рукава и зафиксировал пуговичкой. Спрятал под тельняшку болтающийся на шнурке личный номер.
– Далеко собрался? – спросил Ступин.
– Не очень… Если кто выйдет на связь и будет спрашивать, скажешь, что заторчал на фланге, проверяю, как бойцы ставят растяжки… Короче, прикрывай, сколько сможешь.
Ступин отложил банку, вытер щетину ладонью.
– Ты что, командир, серьезно?
Серьезней не бывает. Герасимов считал по карте – километра три по «зеленке», через рисовые поля, кишлаки и реку. Если бегом – то полчаса максимум. Снимать роту с позиций и оголять левый блок ему никто не позволит, да и не проберется рота к котловану незаметно, обязательно наткнется на засаду. А в одиночку он проскочит, как мышь, как тень от птицы – никто не заметит, а заметит – не поймет.
В «зеленку» он спускался большим прыжками, поднимая пыль и расставляя руки, как крылья. Успеть бы до темноты! Темнота его убьет, она выведет его на мины, на растяжки, на прицельные планки обезумевших бойцов, уцелевших после жуткой бойни… Как тяжело бежать по чужой земле! Кроссовки увязают в раскисшем поле, чавкают, оставляют глубокие следы, которые тотчас заполняются водой. Вдоль поля стоит ряд тонких и высоких, как перья, тополей. За ними глиняные стены, плоские крыши, блеянье овец… Повеяло запахом жилья. Но это декорации. Все искусственное, ненастоящее, обманное…. Арык. Кто-то перекинул через него мостик: два бревна с поперечинами из лозы. Здесь живут люди. Для них это поле с тропинками, арык, тополя и дувалы – среда обитания, место познания мира. Другого нет. Все знакомо и привычно, все изучено с самого младенчества, всем этим пейзажем насквозь пропитана память: вот здесь еще совсем малышом ковырялся заточенной палочкой в земле, здесь купался, тут дрался с соседским Хамидкой, а за этим кустом подросток Ибодулло дрючил ослицу; вот там, правее, когда-то пахал и сеял отец Мохаммад, потом ту землю забрали, и теперь он пашет ближе к горам, где земля сухая и урожай бедный; а вот под тем деревом в полуденный зной любит дремать старый пастух Тешабой; а вот в том сарае когда-то ночевали овцы Мамеда, да за долги сарай пришлось отдать… Вот такая эта земля. Для афганцев нет места роднее, а для Герасимова – нет более чужого. Каждый предмет, каждое пятно на этой обширной картине отталкивали его, как от однополярного магнита. Секут по кроссовкам подрастающие колоски пшеницы, но эти колоски ненастоящие, они дурные, опасные, они сделаны из зеленой проволоки с медным сердечником, и по этой меди струится ток высокого напряжения. Шлепают кроссовки по лужам, но вода в них ядовитая, да и не вода это вовсе, если ее потрогать, она сухая. И деревья ненастоящие, листья у них пластиковые. И овцы – всего лишь прикрытие. И в домах стоят бутафорные «буржуйки», сундуки, нары. И фальшиво скрипят двери, подозрительно туго вращаются колеса телег, в колодце неправдоподобно грохочет помятое ведро. И вся эта бутафория в одно мгновение превращается в оружие, и оно начинает стрелять, взрываться, гореть, душить, резать, колоть… Подальше держаться от глазастых и немых дувалов, подальше от дехкан, горбящихся в поле, подальше от запаха жилья. Все обман, все маскировка…
Герасимов бежал, втянув голову в плечи и глядя под ноги. Ему осталось пересечь голый пустырь, на котором ветер растягивал пылевую гармошку, перебежать зеленое поле, перейти вброд подсыхающую речушку с глинисто-мутной водой, взобраться на холм, спуститься в иссушенную ложбину, а оттуда снова в гору, а дальше уж рукой подать до котлована, где отряд моджахедов в клочья порвал разведроту и добивал остатки гранатометного взвода Грызача. Старшего лейтенанта Грызача. Этого подонка Грызача. Этого, плядь, вонючего пса. Этого немытого пидора. Этой гребаной суки… Торопиться надо, торопиться, пока его не убили, пока еще можно посмотреть в его гнусные глаза и двинуть по роже… Только не смотреть по сторонам, только – под ноги! Декорации движутся, меняют одна другую: дувалы, тополя, арыки, снова дувалы и тополя. Все притихло, замерло, пружина накручена, готовность номер один. Все наблюдает за Герасимовым из-под лохматых седых бровей. Один. Шурави. Бежит. Черные глаза все видят.
Страшно одному, страшно! Рота осталась где-то далеко за спиной, за далеким зеленым холмом. Рота, кусочек родины, крохотный островок, оторванный от огромного материка СССР! Под солдатским ботинком чужая трава становится своей, родной, русской. Под потным солдатским телом афганская земля пахнет рязанским черноземом. Высохший склон, политый кровью Гнышова, слезами Черненко и ядреной, ядовито-желтой мочой из полусотни залуп, был кусочком Союза. И этот склон, усеянный окурками «Примы», консервными банками гомельского мясокомбината, гильзами тульского оружейного, бумажными упаковками для патронов архангельского целлюлозно-бумажного комбината, остался далеко, за синей горой.
Герасимов продрался через виноградник, выскочил на пустырь. С обеих сторон стояли глухие глиняные заборы. Это крепости. Долговременные огневые точки. В них пробиты бойницы, из бойниц торчат стволы. Прекрасное место для расстрела. Герасимов перешел на шаг. Не надо крутить головой, держать палец на спусковом крючке и размахивать стволом автомата. Это не поможет. Если дувалы захотят его убить, они это сделают легко, и Герасимов им не помешает. Это тот самый случай, когда вверяешь себя в руки судьбы. И даже наступает облегчение. Будь что будет. Он опустил автомат и стал смотреть себе под ноги. Время остановилось. Этот пустырь – одна большая, неимоверно растянутая до струнного звона секунда… Где-то скрипнула калитка. Не смотреть! Не оборачиваться. Вперед, вперед! Менять декорацию, сдвигать ее ногами назад!