Темнеет медленно, и кажется, что ночь никогда не настанет. Внезапно дом, словно волшебный дворец, вспыхивает множеством огней, и до меня доносится печальная песня, которую поют едва слышно; она несется от беседки и розовой аллеи, ее подхватывают на противоположной стороне пруда, где гуляют взрослые и бегают дети. Печальные голоса поют о прекрасной, желанной и утерянной родине, о пылающих розах и погибшей любви, а я обнимаю свой аквариум, крепко прижимая его к груди, словно это моя собственная жизнь, залог будущего счастья и милостивой судьбы, и что-то в этой едва слышной романтичной песне говорит мне, что я не одинок и ничто плохое не может произойти в этом мире...
Вдруг я замечаю какого-то хорошо одетого мальчика, который огибает пруд и приближается ко мне. На вид он мой ровесник. У него на ногах желтые гольфы, а руки засунуты глубоко в карманы, что придает мальчику независимый и самодовольный вид. Он останавливается передо мной и спрашивает, разглядывая аквариум:
— Это твоя рыба?
— Да.
— Значит, ты украл ее из пруда.
— Мне подарил ее хозяин дома. Это золотая рыбка.
— Золотых рыбок не бывает, дурило.
Высокомерный вид мальчика начинает меня раздражать. Я смотрю на его вздернутый наглый нос, на четко очерченные толстые губы и сплевываю, едва не попав ему на ботинок.
— Катись отсюда, парень.
— Это японская рыба, — невозмутимо продолжает он. — А ты кое-чего не знаешь.
— Чего же?
— Этих рыбок можно держать в руках.
— Рыб нельзя брать руками.
— А вот и можно. Сейчас я покажу. Смотри.
Я все еще прижимаю аквариум к груди. Образованный мальчик смело запускает в него руку, вытаскивает рыбку из воды и подносит ее к моему носу. Рыбка судорожно колотит хвостом, неожиданно делает прыжок и, прочертив над нашими головами сияющую дугу, шлепается в стоячую воду пруда и исчезает. В одно мгновение от нее не остается и следа. Я отталкиваю маленького пижона, становлюсь коленями на парапет, окаймляющий пруд, и пристально всматриваюсь в мутную зыбь, надеясь разглядеть в ней блестящую рыбку. Тщетно. Опускаю в воду руку, отчаянно силясь нашарить ее в неведомых глубинах. Все мои усилия напрасны — я больше никогда ее не увижу... И, обратив к моему врагу пылающее от гнева лицо, я испускаю отчаянный, душераздирающий вопль, боевой клич Фанеки, сигнал нашей команды к наступлению: «Кроличьи шкурки беру-у-у!»
Услышав этот вопль, злосчастный мальчишка в ужасе улепетывает. Окаменев от ненависти, задыхаясь от отчаяния, я не двигаюсь с места и думаю о рыбке, которая плывет в темной воде пруда, среди гниющей тины и скользких водорослей. В этой зеленой воде, думаю я печально, рыбку ждет неминуемая гибель...
Я и сейчас вижу себя таким, несмотря на прошедшие с той поры годы, себя и рыбку: я стою, склонившись над прудом, словно собираясь напиться его мертвой воды, а рыбка беззвучно скользит над илистым дном, над клубами столетнего мха, и растворяется во мраке навсегда.
4
В день своего свидания с Нормой с десяти утра до двух дня Марес работал на площади Дель-Пи. В полдень он ненадолго прервался и зашел на рынок Букерия, купил там несколько листьев салата и две телячьих котлеты, снова отправился в магазин театральных принадлежностей на улице Оспиталь и приобрел накладные брови и бакенбарды. Возвращаясь обратно, где-то на улице генерала Касаньеса он внезапно почувствовал странное желание сделать кое-что, чему позже не мог найти никакого объяснения: он зашел в бар и купил там пачку сигарет «Дукадос-интернасьональ».
Чуть позже он встретил Кушота и Серафина, они вместе выпили пару стаканов вина, но обедать с ними Марес не захотел и отправился домой. Дома он поджарил котлеты, съел их с салатом и откупорил бутылку «Риохи». Потом, прихватив с собой бутылку, заперся в спальне и поспал минут двадцать. Он с удовольствием поспал бы подольше, но нервы были слишком напряжены. Проснувшись, он увидел лежавшую на ночном столике пачку сигарет и не смог объяснить ее появление: он не курил.
— Ладно, за работу, — сказал он себе и придвинул к окошку столик; на него поставил прямоугольное зеркало, затуманенное крошечными пятнышками ржавчины и двумя длинными разводами. Он прислонил зеркало к стопке книг и аккуратно разложил перед ним накладные усы, ресницы и бакенбарды, принадлежности для бритья и клей.
Усевшись за столик, он довольно долгое время изучал в зеркале свое лицо, бледное, измученное, до неузнаваемости измененное временем, безжалостным огнем зажигательной смеси и горькими воспоминаниями о несчастной любви. Какой стертой и невыразительной стала за эти годы его физиономия! Он смотрел на себя в зеркало без грусти и сожаления, холодно и спокойно изучая этого пошлого, унылого неврастеника, в которого превратился. Несмело дотронулся до волос: белесые, редкие, мертвые, они походили скорее на потрепанную бахрому старого ковра. Ожог разгладил и натянул ставшую пергаментной кожу, стер с лица всякое выражение, придал черепу неожиданно жесткие очертания. Смутно шевельнулась мысль, напомнившая строчку одного поэта[18], что за этой личиной, которая глядела на него из зеркала, никого не было.