— Великолепно! И когда это произойдет?
— Пока не знаю. А сейчас — уходите.
Она не проводила его, но в саду он почувствовал, что она следит за ним из окна. Особенно обострилось это чувство, когда он подошел к пруду с зеленой водой, где ему снова вспомнилась проворная золотая рыбка, которая выскользнула однажды из рук Мареса и растворилась в пустоте. «Спокойно, Фанека, — прошептал он, — с тобой этого не случится. Мы же знаем, что ей нравится, она любит, когда плебейский язык вылизывает ее каталонское тело, опытный язык, горячий и шершавый, как у кота, — вот чего она по-настоящему желает, мы-то ее отлично знаем...»
Ощущая на себе пристальный взгляд из окна, неторопливо, изящной походкой он направился по усыпанной гравием дорожке к ограде, где красовался чугунный дракон; легкая хромота, одна рука засунута в карман, мужественный и неотразимый, небрежный и элегантный.
12
Кармен вошла в гостиную, держа руки на талии. Ничего не касаясь, она ловко огибала невидимые для нее предметы и рассеянно улыбалась. Зрелое послеполуденное солнце светило в открытое окно, и ее слепые глаза ориентировались на свет.
— Где вы, сеньор Фанека?
— Здесь, у окна.
— Что вы делаете?
— Гляжу на улицу.
Она молча села в кресло-качалку перед выключенным телевизором. Было слышно, как бабушка спорит на кухне с сеньором Томасом. Через некоторое время Кармен спросила:
— О чем вы думаете, сеньор Фанека?
— Да так, о ерунде. Вспоминаю, как выглядела эта улица много лет назад, когда я был мальчишкой.
— А как она выглядела?
— Столько всего на ней происходило, и не упомнишь... Помню только, что не было всех этих светофоров и машин, которые торчат здесь день и ночь. Остальное позабыл.
— А я забываю цвета, — вздохнув, сказала девушка. — Знаю, что море синее, дерево зеленое, кровь красная, а как выглядят эти цвета, почти не помню... Иногда я их путаю и представляю себе море черного цвета. Просто ужас.
— Подумаешь, — сказал Фанека, желая утешить ее. — Зато представь себе розового голубя. Как красиво!
— Скоро я забуду, как выглядят цветы. — Она задумалась и добавила: — Забуду радугу, сеньор Фанека.
Он посмотрел на нее с сочувствием, но быстро нашелся:
— Да, но заодно ты забудешь кровь и знамена... Нет худа без добра, детка.
— И лица людей начинают стираться, — сказала Кармен.
— Это самое страшное. Почти не помню бабушкино лицо. Годы идут, и черты людей, которых я знала, забываются...
— Может, оно и к лучшему, детка... Столько уродства кругом.
— Только, пожалуйста, не говорите все это бабушке, не хочу огорчать ее.
— Нет конечно, детка.
Кармен покачивалась в кресле, и ее серые глаза часто моргали, словно она хотела поймать солнечный луч.
— Но, знаете, не все так уж мрачно, — улыбнулась она, оживляясь. — Например, я всегда вижу цветные сны.
— Ну вот видишь! Это же великолепно.
— Поэтому я так люблю спать. И фильмы по телевизору, которые вы мне рассказываете, я тоже вижу разноцветными... Вы еще у окна, сеньор Фанека?
— Да, детка, я здесь.
— А что сейчас видно на улице? Пожалуйста, расскажите мне, что вы видите?
Он задумался. Улица, которая когда-то казалась ему веселым серпантином над городом, улица-трамплин его детских грез, была пустынна. Мальчишки не играли на мостовой.
— Зеленый кот перебегает улицу, — сказал он наконец задумчиво. — Остановился на тротуаре напротив бара и лижет лапу. А розовый голубь прилетел сюда, на окошко и не улетает. Смотрит на тебя, детка.
— Обманщик, — засмеялась девушка.
13
Прошло несколько дней. По утрам Марес играл на аккордеоне на Рамбле. После полудня он уходил домой, и под вечер аккуратный и изящный Фанека, отпуская комплименты сеньоре Лоле и Кармен, появлялся в пансионе «Инес». На нем был неизменный коричневый полосатый костюм и черная повязка на глазу, которую он носил с гордостью и некоторым вызовом. Примерно через неделю необычайное творение Мареса стало все более и более вытеснять своего создателя: с каждым днем Фанека появлялся в пансионе все раньше, сначала — часам к пяти, затем его распорядок постепенно изменился, и наконец он стал возвращаться в пансион сразу после обеда.
Марес смутно чувствовал, как день ото дня его собственная личность все больше тускнеет и расплывается. Может быть, главным было то, что и нищий уличный музыкант тоже оказался вымышленным персонажем и просто был отброшен за ненадобностью: иногда он и двух слов не мог связать по-каталонски, играл на аккордеоне с повязкой на глазу и накладными бакенбардами, и вид у него был отсутствующий. Он объяснял Кушоту, что таким образом внушает прохожим больше сочувствия и, кроме того, лучше видит. Временами Кушот слышал, как он говорит сам с собой, обращаясь к себе так, словно он — это не он, а кто-то другой, далекий и чужой, и тон этих бесед всегда был печален: «Жалко этого козла Мареса, ему, того и гляди, снова рога наставят...» Он курил через мундштук дешевые сигареты, и частенько прихлебывал прямо из бутылки «Тио-Пепе». Выглядел он теперь отнюдь не таким понурым и забитым, как раньше: он выпрямился, походка его стала твердой и уверенной, в движениях появилась вкрадчивость и кошачья мягкость, в голосе — чувственность и достоинство. Благодаря всему этому он казался вполне довольным собой и своим новым положением; причудливая личина и развязные манеры не слишком его тяготили. Его репертуар тоже изменился: теперь он наигрывал пасодобли и андалусские коплы, которые много лет назад стали популярными в исполнении Империо Архентины и Этрельиты Кастро. На груди у него висел кусок картона, на котором было выведено красным фломастером: