Выбрать главу

— Это долго?

— Да кто ж его знает! Покуда не вытягнем…

Я взглянула на ручные часы.

На безлюдной дороге ни проезжей машины, кроме этого танка, ни обозной подводы, ни просто попутчика в сторону фронта. Придется идти пешком в одиночку, я и так припозднилась, до вечера не поспею, а ждать, пока «вытягнут» фрица, нахлебавшегося в смертном страхе осенней холодной воды, мне никак не с руки, наживать нагоняй, как сказал бы мой шеф, «дурных не родилось!»

— Ну, тогда до свидания! Спасибо… Желаю удачи… Хорошо воевать!

— Счастливенько! До свиданьица! Будьте здоровы!

Танк взревел и пошел к реке задом, разворачивая тяжелыми траками гусениц маслянистую, влажную землю, завязая в разжиженной глине осклизлого берега.

…Поздно вечером я уже приближалась к Лиозно. Привычно гремела, постанывала за лесами бессонная передовая. На западе то и дело взлетали короткие взблески, что-то грузно, рассеянно переваливалось с боку на бок, при этом еще как бы разваливая тяжелые, круглые, сырые бревна, потом воздух пронизывали ржавый скрежет, сипение пара — вероятно, бомбили состав на железной дороге, — «юнкерс» ныл в темноте, то как будто бы удаляясь, то опять приближаясь. Зенитки облаяли вражеский самолет. Эхо выстрелов счетверенно слоилось в насыщенном влагою воздухе. А я шла по разъезженной, грязной дороге и все видела этот вражеский танк, перевернутый на спину, и сидящего в нем внутри фрица. Я почти ощущала, как туго натянут крепкий, жилистый трос, как наша советская тридцатьчетверка могучим усилием выволакивает на глинистый берег вот это беспомощное насекомое — когда-то чудовище в белых стертых крестах. Я себе представляю, как русские парни варят кулеш и кормят измокшего и озябшего фрица — может быть, того самого, который стрелял и обжег уши, щеки и брови веселого русоволосого командира.

Я иду и раздумываю: отчего в нашем русском народе так сочувствуют слабому, даже если он враг? Так ему помогают? Отчего забывают, что слабый когда-то был сильным и что, может, со временем он опять станет им, обязательно станет, ну, хотя бы уже потому, что ему помогли, и тогда он уже никогда не забудет, не простит твоей помощи, твоей жалости, твой костер, твой кулеш, твои грязные, мокрые, ознобленные руки…

Песня

Недавно в газете я прочитала про батьку Миная, знаменитого белорусского партизана. Как фашисты взяли заложниками его четверых детей. Всю семью. И как дети писали ему из фашистского плена, чтобы он не сдавался. «Нас убьют и тебя убьют, а если ты не придешь и убьют только нас, так хоть ты потом за всех отомстишь…» И тут же припомнилось что-то похожее, затрепетало в душе, словно облако, какое-то смутное, темное воспоминание.

Мы стоим в Белоруссии, под Витебском, в маленьком, разбомбленном, изрытом траншеями городке. В избах сплошь солдаты, солдаты, солдаты, по ночам ступить негде, не то чтобы лечь. Только в нашей избенке, где живут армейские журналисты, чуть просторней. Зато за дощатой перегородкой и хозяева и постояльцы — все в одну сбились кучу. Постояльцы — советская власть из города Витебска, они ждут, когда мы возьмем у фашистов город, чтобы войти в него и начать восстанавливать. Это бывшие партизаны. А мы все никак его не возьмем: немцы сделали Витебск крепостью, подтащили сюда тяжелые пушки на железнодорожных платформах, опоясали город колючей проволокой в три-четыре кола, заминировали подходы, все пристреляно, до последнего сантиметра.

В январе — наступление. Тяжкий грохот снарядов, вой «катюш», железное кваканье минометов, надрывное, захлебывающееся «ура-а». И — откатываемся назад, на исходные, оставляя на поле короткие холмики трупов.

В феврале — еще одно наступление, и еще одно, третье. И все с тем же исходом. А советская власть за дощатой перегородкой не спит долгими вьюжными вечерами, там идет приглушенный, угрюмый мужской разговор. Я слышу обрывки каких-то споров, и вдруг кто-то застонет, заплачет, скрипя зубами, не слушая слов утешения: скупые и стыдные в своей неуклюжести, неумелые слезы человека, видавшего смерть, вероятно, не сотни, а тысячи раз — и не плакавшего, а сейчас вдруг заплакавшего от глухой, смертной муки…

— Полно, батько, теперь ничему не поможешь…

— Батько, спой лучше нашу… Будь проклята эта война! Спой, а мы подпоем…

И глухой, хрипловатый, до нутра пробирающий голос — тот ли самый Минай или другой партизан, повторивший его судьбу, — тихо-тихо затянет незнакомую для нас, но такую желанную сердцем песню: