Выбрать главу

За время декабрьского наступления под Москвой Валентин вместе с группой захвата раздобыл четырех «языков», таких «мя-аконьких, те-епленьких», как рассказывал он командиру взвода разведки. И имя Яманова уже стало известным. Но сам Валентин никогда не хвалился своими заслугами. Он уже понимал, что у каждого человека хватит храбрости, чтобы идти на войну, но далеко не у каждого найдутся терпение, выдержка, чтобы всю ее пережить до конца. Для того чтобы всю такую войну пройти, перечувствовать, наверное, нужно иметь не одно только мужество или храбрость, а еще и умение видеть в себе на какое-то время то самого главного на войне человека, чтобы встать и пойти на стреляющий дот, а то самого малого, незаметного в общем ряду, уступая какое-то благо товарищу, защищая его, заслоняя своим собственным телом. Вот из этого небольшого умения — знать всегда свое место, находить безошибочно нужный тон, нужный довод — в Яманове и рождалось достоинство человека, бойца: его высшая проба.

4

Из похода на Шестопаловский лес — Стоколос Яманов вернулся один, уже в полночь. Он ввалился в землянку разведвзвода в Черняевой слободе весь иззябший, продрогший и сел у порога, не в силах снять верхней одежды, стряхнуть с себя снег. Разведчик был бледен до желтизны, и Никифор Овчинников, быстро вставший с соломы на нарах, спросил осторожно:

— Ну, пришел?.. А где остальные?

Валентин ничего не ответил.

Их группу — Яманова, разведчика Степана Пяткова и девушку в старой, заношенной кацавейке и клетчатом домотканом платке — в полку у Тышкевича ждали всю ночь и весь день, а они не явились ни в назначенный час, ни позднее. И все жили в тревоге до нового вечера, до темноты, не зная, что думать.

— Водки выпьешь, а, Валь? — спросил снова, заботливо хлопоча, осторожный Никифор.

— Он не ко-от, молока-а не пье-ет, — пошутил было тонкошеий, длиннорукий новичок из Рязани по фамилии Шкода.

Но Никифор его осадил:

— Цыц! Ш-шанок… Помолчи, поколь старшие говорят! — Овчинников теперь был при Яманове добровольным помощником, охраною, нянькой, сам учился уже у него, а поэтому относился с большим уважением. Он негромко спросил: — Валь, а Валь? Ну, ты… что?

Тот провел по лицу почерневшей, негнущейся рукой, словно снял с себя липкую паутину, стер ее, плюща губы и нос, оглянулся, как будто бы возвращаясь не только физически, но и душой из неведомого далека, хрипло выдохнул воздух:

— Ничего-о… Та-ак! — отрезал ладонью. — Пройдет…

— А Стяпан? Где Стяпан? — Пяткова любили в разведке за добрый, веселый, открытый характер.

— Нет Степана… И больше не будет.

— Та-а-ак, — Никифор вздохнул. Повторил, словно эхо: — Нет Стяпана…

Идти с Валентином должен был он, Овчинников. Командир не пустил. Сказал: «Ты, сержант, посиди! Вперед батьки в пекло не суйся!» — «Так батька же я, а не он, товарищ старшой!» — возразил было Никифор. Но старшой почему-то, озлясь, грубо, резко ответил: «А знаешь хорошую поговорку, что… старого кобеля не батькой звать? Батька тот, кто умеет…» Никифор обиделся, повернулся и ушел, по-стариковски ссутулясь. И вот нет Степана, здорового, крепкого сибиряка. И больше не будет. А мог бы вот так не вернуться Никифор.

— Ну выпей, — опять предложил он Валентину.

Тот, не глядя, взял кружку из рук, выпил залпом, вытер губы рукавом запятнанного кровью маскхалата, помолчал. Объяснил не спеша:

— Фрицы, погань… Ребеночка, во-от такого, распяли… Вот гады! Смерти им, сукам, мало!

В землянке, где сидели, лежали и двигались, разговаривая, десятки людей, стало тихо. Никифор Овчинников тоже смолк. Он вертел в руках только что свитую из сыромятных ремней узорчатую плеть со свинцом на конце — Валентин упросил поскорее сплести для поездок на лошади — и глядел себе под ноги, на затоптанный глинистый пол неподвижным, сощуренным взглядом. Кто-то тихо сказал:

— Вот сволочи! Нехристи, будь они прокляты!

— Ну, фашисты, и все! — гомонили в землянке.

— Давить их, поганцев, живьем…

Никифор взглянул на Яманова. Тот снял капюшон, стряхнул капли талой воды у порога. Когда-то густой, просяной его чуб, круто вьющийся, непокорный, сейчас липнул ко лбу свалявшейся прядью.