Выбрать главу

Ушаков удивился спокойствию маленькой женщины. Он был возмущен.

Юкико молчала.

— Он плакал сегодня на митинге, — наконец объяснила она. — Он сказал, что он проклял свою Америку за эти две бомбы: в Хиросиме и Нагасаки. Теперь он не хочет возвращаться на Окинаву. — Она пояснила: — Их части базируются на Окинаве. Он поклялся, что больше не будет стрелять ни в северных, ни в южных вьетнамцев…

— Вот как! Это с ними бывает?

Юкико кивнула.

— Да. У нас не единственный случай.

— А вы его чем-то обидели. Он ушел разозленный…

— А что я должна была делать? — вздохнула Юкико. — Что касается женщин, он по-прежнему думает, что каждая почитает за счастье быть обласканной им… А я всего-навсего выполняла поручение своего профсоюза…

Ушаков был смущен.

— Вы храбрая женщина, Юкико-сан!

— Нет, при чем же тут я? Такая работа…

Они вышли к центру.

Город здесь, на главных своих магистралях, все еще бесновался и грохотал: взад-вперед проносились машины, скрежетали колесами на крутых поворотах трамваи. Еще ярко горели витрины бесчисленных магазинчиков и закусочных, хотя кое-где окна и двери уже запирались.

Они повернули куда-то направо.

Еще переулок, еще — и их охватила глубокая тишина и безлюдность погасших кварталов, наверное, таких торопливых, кричащих, таких ярких в дневные часы, а сейчас таких сумрачных, страшноватых, что Ушаков невзначай оглянулся.

В этот душный, томительный, будоражащий вечер жизнь людей еще не заканчивалась тяжелым, почти не дающим отдыха сном, но текла она уже не на улице, а в домах, за раздвинутыми бумажными сёдзи. [16] Там, в кубических сотах квартир, еще ссорились, целовались, кто-то шил на машинке, тачая куски разноцветного материала, кто-то ужинал, сидя на корточках за крохотным лакированным столиком, и белые палочки — хаси, — словно спицы вязальщицы, привычно, до механичности, мелькали в руках. Какая-то женщина раздевалась перед окном; Ушаков разглядел ее тонкое, стройное тело, отраженное в глубине чуть подсвеченным зеркалом.

Каждый дом был похож на другой: те же крыши, такой же конструкции двери, те же голые стены внутри пустоватых, очень чистеньких комнат, а рядом веселая суматоха витрин, завлекающих надписей, ярких вывесок и реклам, арок, окон, украшенных флагами и фонариками, изречениями, написанными на материи, букетов, венков и гирлянд, сплетенных из вечнозеленых растений, — торжество бесконечной фантазии, ликующего мастерства, устремленного к одной цели: победить, удержаться, не дать себя сбросить со счетов, уязвить конкурента…

— Какой яркий ваш город…

— А Москва — не такая?

— Нет, Москва не такая, — сказал Ушаков. — Темнее. Суровей.

— Да? Я думала, наоборот.

— У нас слишком холодно. Много снега… — объяснил Ушаков, ощутив вдруг свою чужеродность в этом ватном и влажном, расслабляющем климате. Он припомнил синеющие сугробы под липами на Воробьевском шоссе, метель, вылетающую из-за угла, свежесть южного ветра и бодрость, когда прилетают грачи и так пахнет корою деревьев и пузырчатым мартовским снегом.

«Греет кровь мою легкий мороз…»

А ведь действительно греет! Но вообще, почему это ценишь только тогда, когда ты находишься от всего этого вдалеке?

— А в Москве много красивых женщин?

— Да, много.

— А река у вас есть? Такая, как Ота?

— А вы приезжайте к нам в гости, Юкико-сан, я вам все покажу.

— Я давно мечтаю об этом. Не знаю, удастся ли…

— Постарайтесь!

— Попробую…

Она с ним говорила серьезно, а он улыбался. Ему вспомнились, словно сквозь сон: зима, и далекое детство, и картинка в журнале: грациозная женщина, словно бабочка, сидя на корточках, на циновке, разливает по чашкам дымящийся чай…

— Вы женаты? У вас есть семья, дети?

— Никого нет, Юкико… Один словно перст.

Он не спрашивал, в свою очередь, кто она, где живет, одинока или замужем, — непонятное, недосказанное для него было радостней, интересней, чем обыденные «милицейские» определенности.

— Вот мой дом, — вдруг сказала Юкико.

— Да? Так быстро? Я думал, идти еще далеко… А мы уж у цели…

Ему жалко было с ней расставаться, с такой мягкой, уютной и женственной, и вовсе не куклой. Потому что Юки-Ко хорошо понимала не только слова, но и взгляд и, наверное, то, что он думал и чувствовал. Потому что она замолкала, когда он замолкал, и смеялась, когда ему было смешно.

Ушакову понравились в ней ее современность и отсутствие робости: у себя в стране он привык к равенству женщины, и ночная, печальная странница в темном оби и шелковом кимоно, идущая в одиночестве по сегодняшнему отгулявшему, отгрустившему городу, чем-то трогала воображение, может быть, этой нежностью, этой твердостью облика.

вернуться

16

Сёдэи — раздвижное окно (японск.).