Сказал тем же тоном, вполушутку-вполусерьез:
— Вот не знал я, что немцы правы, называя вас ведьмами! Я-то думал: хорошие, милые девочки… Ну, летают, ну, ладно, бомбят иногда по своим, так на то и война… А вы вон оно что… Расплатиться! Запомнить! Ведь небось из Воронежа, из Чиглы?
— Да… А что? — Собеседница вдруг растерялась, приоткрыла красиво очерченный рот как-то очень по-детски. — А как вы узнали?
— Так… По вашему разговору… И еще… — И он замолчал, потому что скамейку давно уже окружили, разглядывая с интересом сидящую летчицу, свободные от заданий разведчики и штабники, связные, посыльные. При них ему не хотелось ей объяснять.
— Правда, я из Чиглы. — И летчица даже привстала при этом. — А вы тоже оттуда? Земляк мой? Вот здорово!..
— Не-ет, я вам не земляк. Я родился немного подале… Да знаю прекрасно. Чигольские славятся…
— Чем? — Она засмеялась.
Он взглянул ей в глаза и больше уже не отвел взгляда. Лишь какое-то время спустя сказал строго:
— Тем, что ведьмы сплошные. Летают на помеле…
Подошли два врача, подъехала задом легковая машина, вокруг летчицы сгрудились люди, помогая ей сесть. Ушаков не пошел ее провожать. Он поднялся и отошел к дверям блиндажа. Оперся плечом о косяк.
Она обернулась сама, закричала ему, махнув на прощание тяжелой и толстой, в белой марле рукой:
— Хорошо, капитан! — Ее голос опять был задорным и звонким. — Я и это запомнила! Я за все расплачусь!
Разве знал он тогда, Ушаков, что расплачиваться девчонка с планшетом, в собачьих унтах будет жаркими поцелуями? Что судьба их сведет на дорогах Смоленщины, а потом в проливные дожди, в непроезжую непогодину они встретятся в тихой лесной деревеньке, недалеко от аэродрома, и хозяйка избы, сердобольная и опрятная молодая вдова, будет им приносить по утрам в подоле недозрелые яблоки?
— Чем чигольские славятся? — все пытала Николая Николаевича Катюша Насонова — так звали ту летчицу. А он лишь смеялся и целовал ее в чуть прикрытые темными веками большие глаза.
— Не скажу.
— Ну, скажи… Я прошу!
— Сварливостью, злобою и неряшеством…
— Неправда, неправда! — Она тоже смеялась, закрывая глаза.
— А раз знаешь сама, зачем спрашиваешь, кокетка?
— Не знаю…
— Своей красотой.
— Правда, да? — Она очень обрадовалась. — А я, честно, не знала! Ты, наверное, шутишь? Какая же я красавица! Просто так…
— Для меня ты красивее всех чигольских красавиц…
За окном их избенки клубились тяжелые, низкие тучи без единого голубого просвета. Вдалеке за леском погромыхивала канонада. Катя грустно вздыхала, бродила по комнате, садилась на подоконник.
— Ты разлюбишь меня, только я улечу…
— Нет, Катюша. Поверь… Ты мне веришь, надеюсь?
— Тебе? Верю, — отвечала она. — Я немцам не верю… Что дадут нам с тобою дожить до победы…
Он ее провожал на холодном, сыром перекрестке дорог. Валил хлопьями мокрый снег. Патрульные на КПП, собрав в кучу снарядные ящики и какие-то доски и щепки — наверное, от разбитых бомбежкой машин, — запалили, облив их бензином, и грелись сбоку дороги. Подошла вся залепленная ошметьями грязи полуторка с разбитым осколками ветровым стеклом. Катя встала у борта.
— До свидания! До встречи! — Шевроны блеснули на летной шинели.
— Ни пуха, серебряные крылышки! — сказал Ушаков. — Летай спокойно…
— До встречи!
А встречи и не было…
Коротко, ненадежно военное счастье!
Были письма, приветы — с попутной машиной. Были ночи без сна, когда вспоминалась та осенняя непогодина и Катины свежие губы, ее молодые глаза. Сладкой тяжестью на плече все лежала ее голова в рассыпанных темных кудрях, нежно пахнущих земляникою, сеном… А потом Катю сбили над вражеской территорией, от нее не осталось, как сказали ему, даже маленькой, вросшей в землю могилы. А сам Ушаков к тому временя был уже на Балканах, и качались под куполом парашюта незнакомые горы, зеленые кроны деревьев, внизу белой пенистой струйкой бурлила река…
С той поры прошла почти целая жизнь. Было всякое — и хорошее и плохое. Были женщины — ни одну из них он не любил так, как Катю, веселую девушку из Чиглы. Сейчас он любил только клинику. И детей. И работу, которую в глубине души считал варварством, — избавлять от страданий ценою страданий, но все-таки крепко держал нож хирурга и готов был его всякий раз целовать, как когда-то целовали клинок идущие в бой.
Глаза Ито-сан, молодые, горячие, с узким разрезом, ничего ему, собственно, не сказали. Это он в них увидел какое-то обещание и надежду: жизнь еще повернется сияющей стороной, будет радость, удача, будет счастье совсем неожиданной встречи с неведомой женщиной, понимающей, остающейся рядом до скончания дней. Но какая она, где она, кто она, он не знал и не мог догадаться.