2
Сдав дежурство веснушчатой Саньке Араловой, в ватных брюках и куртке, неуклюжей, никуда не спешащей, на прощание улыбнувшейся ей удивительно светлой, чудесной улыбкой, Лида вышла из госпиталя и встала на солнечном синем пригорке, в синих тенях на колее.
Он, оказывается, существует, этот утренний, полный свежести воздух. И морозное голубоватое небо. И звенящие, как серебряные колокольчики, воробьи, копошащиеся в навозе… А идти-то ей некуда… Даже солнце не радует. И не радует снег на дороге, не январский, не свеянный в камень, и не сахарный, не наждачный, источенный вьюгами да морозами, как положено быть февральскому снегу, а пластинчатый, перламутровый, как бы розовый, словно в марте. Стоит только пошевелиться — и с сугробов взлетают и снова садятся миллионы снежинок, легкомысленные, фантастические существа. Там, где сели они, — миллионы дразнящих сиреневых, голубых и малиновых искр.
— У, ешь тебя мышь! — кто-то выругался за спиною у Лиды, обгоняя ее, проскрипел сапогами. — Вот погодка-то гадская! Так и знай, прилетят! — И солдат злобно сплюнул. — Фриц поганый, сейчас понавешает бомб…
Лида в ответ только усмехнулась. Ей совсем не хотелось признаться себе, что она в эту минуту с тайной тревогой подумала о Шерстобитове: почему не приехал к ней, как обещал? Что случилось?
Внизу от поселка кто-то быстро шел по дороге размашистой журавлиной походкой, иногда оскользаясь на льдистых подъемах, притрушенных сверху порошей, иногда оборачиваясь назад, может быть проверяя, не летят ли опять. Приглядевшись, Лида узнала в идущем начальника госпиталя. Гусев тоже заметил ее и приветственно, еще издали, помахал ей рукой.
— Как работается, Буканова? — спросил он, подходя к ней и сумрачно улыбаясь. Его впалые темные щеки были небриты, под очками зелеными тенями лежала накопленная, несмываемая усталость.
— Ничего…
Лида вежливо посторонилась, давая дорогу. Ведь они, Гусев и Шерстобитов, — друзья. Уже это одно заставило ее сердце забиться сильнее, тревожней. Может быть, он что-то уже знает об их разговоре?
Но Гусев стоял, улыбаясь как ни в чем не бывало.
— Отдежурила?
— Да.
— Кто сменил?
— Аралова Санька…
— Ну что же, хорошо. — Он, по-бабьи задрав полу шинели, достал из кармана брюк папиросы. — А сейчас — отдыхать?
— Нет, — сказала она и запнулась, подумала: а зачем, для чего начинать разговор? Разве нужно кому-то рассказывать, объяснять, как ей трудно? — Не знаю… — сказала она.
— А родные твои еще здесь, в Суховершине?
Лида опустила голову:
— Родных моих нет. Их во время бомбежки убило.
Георгий Антонович вскинул желтенькие прищуренные глаза:
— Н-ну?.. Давно?
— В понедельник. Во время большого налета…
— Дом-то цел?
— И дом мой разбит…
— И куда ж ты идешь?
— Никуда. Просто вышла на улицу — и смотрю, размышляю, где поспать бы теперь…
Он поскреб свою узкую, треугольником, бровь.
— Надо что-то придумать… — Обернулся назад на дорогу, но там не было никого. Взял Лиду за локоть, повернул ее назад, снова к зданию школы. Удивился, что она не шагнула за ним. — Ну пойдем же, пойдем, я сейчас прикажу…
— Да не надо… Зачем еще вам беспокоиться?
— Это как же: не надо? А ну, я тебе говорю: идем!
Через каких-нибудь полчаса Лида шла за связным тем же самым проулком, в котором когда-то жила, и разглядывала то новые пепелища, то встречных, торопливо идущих бойцов — день еще не нахмурился тучами, и все осторожно посматривали в зенит, ожидая знакомый прерывистый гул «лаптежников».
Вдалеке на окраине Суховершина, почти в поле, чуть темнела изба родной Лидиной тетки Марии, которая тоже ушла с ребятишками, бросив все нажитое. Солдат как раз и вел ее к той избе.
Сейчас из трубы тетки Марьиного дома, кудрявясь, плыл тихий дымок, словно кто-то там жил, по-хозяйски заботливый, и у Лиды невольно прерывисто, громко застукало сердце. Но двери в холодные сени были распахнуты настежь, и вьюга давно намела у порога сугроб. Лида даже замедлила шаг, не решаясь переступить. Провожатый сердито ее подтолкнул:
— Давай проходи! — И она торопливо, послушно перешагнула через порог.