Выбрать главу

На поминках сварили кисель. Пока домашние женщины и помогавшие им соседки суетились и хлопотали вокруг столов, Леська опять снова от непонятного страха забилась под лавку, обхватив и прижав к себе пеструю кошку. Кошка тоже отчего-то притихла, ей тоже было страшно. Из-под лавки было видно, как взрослые накладывают в деревянные и глиняные миски куски чего-то зыбкого, дрожащего, розового. Подошла бабушка с маленькой мисочкой:

— Лесю, покушай вот киселику за помин души, — вздохнула она.

Леська, и сама, наверно, не знала, чего она больше испугалась: этой дрожащей розовой массы или скорбного мерного голоса бабушки. Вероятно, сам кисель был тут и ни при чем, просто у бедного ребенка, задавленного и скованного тяжелым страхом последних дней, просто не выдержали нервы.

— Нет! Не хочу! — закричала она. — Я боюсь! Оно трясется!..

Потом события этого тяжелого страшного дня понемногу забылись, изгладились в памяти, и осталось от них почему-то лишь одно страшное ее детскому восприятию слово «кисель», и теперь вместо традиционных серых волков и стариков с мешком ее стали пугать этим самым Киселем:

— Почему это Аленка бабушку не слушает? Вот зараз Кисель придет, Аленку заберет! — и Аленка тут же становилась шелковая.

Леська уже по шестому году была, уж гусей на лужок выгоняла; гуси едва ли не выше ее были, а уж крылья распустят, шею змеей выгнут, зашипят грозно — ой, страх! Так Леська даже их не боялась, а этот злосчастный Кисель как засел у нее в голове, так и дрожала она до сих пор мелкой дрожью и слезы на глаза навертывались, едва кто его помянет. Самым смешным казалось то, что сам кисель ей не раз давали, не говоря, естественно, что это такое, и она его ела в охотку.

Теперь она уже давно выросла, детские страхи позабыты, да только разные вредные и пакостные личности, вроде Савки или вот Митраньки, до сих пор нет-нет да помянут, прекрасно зная, к неловко ей от этого бывает. Как бы горячо ни смеялась или ни спорила она перед тем, стоило помянуть — тут же смущенно сбивалась, замолкала, опускала глаза. Самой больной струной почему-то был у нее этот Кисель.

Да кстати, наверное, от Савки и услышал Митранька про Леськины младенческие страхи.

Понемногу мальчонка привык и к гусям. Дядька научил его, что надо не ждать, пока они тебя обступят да крылами зашибут, а загодя высыпать корм в корыто, а самому поскорее отойти подальше.

— И главное — не трусить! — наставлял Горюнец. — Они ведь, подлецы, как почуют, что их боятся, тут же и попрут на тебя стеной!

И вскоре они уже вместе с Леськой, с которой у Митрася сложились дружелюбные и спокойные отношения, выгоняли гусей на луговину. Гуси мирно себе расхаживали по скошенному лугу, переваливаясь, покачивая тяжелыми телами; вытянув гибкие шеи, выщипывали отросшую травку; порой оборачивали головы набок, свернув шею кольцом, плоскими клювами рылись в перьях.

Леська обычно брала с собой работу; на гусей поглядывала лишь изредка и опять мелькала спицами или мерно водила иголкой, выкладывая на полотне какие-нибудь черно-красные цветы. Первое время это немного удивляло мальчика, так как сам он первое время не сводил с гусей глаз, то и дело пересчитывая.

— А что? — объяснила ему Леська. — Да куда ж они денутся? Гляди только, как бы на тот клин не полезли — то панская земля. Пан-то Генрик хоть и добрый, да все же лишние раздоры нам ни к чему.

Однажды гуси и в самом деле посягнули на запретный клин. Что тут было! Леська, только что мирно вышивавшая, вдруг отшвырнула работу, вскочила на ноги и перуном метнулась вперед.

— Геть, геть отсель! — кричала она, отгоняя гусей хворостиной.

— Ат ведь окаянные! — выругалась она, вернувшись на место и снова принимаясь за свое вышивание. — Давно ж все выкосили, что там осталось! Нет, дрожат над этим клином, як там клад зарыт! Поди разбери тех панов…

К слову заметить, уж чего-чего, а панов кругом хватало с избытком, и не только здесь, а и по всей белорусской земле. Митранька сперва все дивился: откуда они все расплодились, и зачем их столько! Правда, настоящих панов, тех, что угодьями владеют, было всего двое, и один из них, вышеупомянутый пан Генрик, жил почти под боком у длымчан. Что же касается другого панского гнезда, Островских, то они, к счастью для местных жителей, обитали дальше к югу, до них было часа три ходьбы. Остальные помещики жили еще дальше и съезжались только на званые обеды и деревенские балы.

А вот мелких шляхтичей-однодворцев была целая прорва. С виду их даже не всегда можно было отличить от обычных мужиков, разве что из гонора шляхта избегала ходить босиком. Длымчан они не любили: считали, что те слишком много о себе понимают. А уж у самих сколько спеси! Попробуй, скажем, назвать такого молодца просто Матвеем или Петром — крику не оберешься! Случалось, и до драки доходило: беспременно требовали, чтобы к ним обращались не просто по именам, а непременно «пан Матвей» или «пан Роман». Обращались, что тут поделаешь: ссориться со шляхтой длымчанам было совершенно ни к чему. Хотя какой же он «пан», если, как всякий самый худородный Янка, и за сохой ходит, и навоз на поля возит, и скотину пасет.

Но все же, какими бы сложными ни были отношения длымчан со шляхтой, однако куда как хуже были гайдуки из имения Островских. Самих панов Островских редко кто видел: старик уже давно никуда не показывался из дому по причине «слабого здоровья», ослабевшего в результате многих лет неумеренного пьянства и изощренного в своей жестокости разврата. Сын же его, лицом и нравом явившийся точнейшей копией папеньки, временами показывался, обыкновенно верхом, реже — в коляске, но от него все тоже старались держаться подальше. Об обоих панах, а также об их логовище среди окрестных крестьян ходили самые ужасные и зловещие легенды, а поскольку почти никто их толком не видал и не знал в лицо, то эти мифы приобрели какой-то неправдоподобный, даже фантастический характер.

А вот гайдуки из Островичей появлялись в окрестностях Длыми не так уж и редко. Это были преимущественно молодые хлопцы, почти сплошь панские байстрюки — рослые, здоровенные, досыта раскормленные, со страшными, почти звериными лицами — хотя, возможно, так лишь казалось напуганным ребятишкам, — с тяжелыми нагайками у пояса. О них за версту валило дешевым табаком и водочным перегаром, а кроме того они, видимо, не любили мыться.

Митрася с первого дня предупредили: упаси Боже попасться им на глаза! Длымь уже давно стояла поперек дороги окрестной шляхте, и в первую очередь панам Островским с их гайдуками, ибо длымчане постоянно укрывали от погони беглых дворовых, однако ворваться в деревню и поучить уму-разуму ее жителей, забравших себе слишком много воли, они почему-то не решались. Хотя, с одной стороны, понятно почему: все без исключения длымчане были вольными и находились под защитой закона, а закон, как ни крути, был все-таки русский! И если бы ляхи неправедно изобидели целую общину православных селян (а значит, с точки зрения закона, все равно что русских), кое-кому очень бы не поздоровилось.

Но была и другая причина. Говорить о ней избегали; похоже, какой-то первобытный ужас перед чем-то грозным и недоступным простому разуму человека не позволял людям бросать слова на ветер. Ясно было только одно: так или иначе в этом замешан пресловутый идол, почему-то внушающий шляхте в тысячу раз больший ужас, чем простому люду. Очевидно, в глазах шляхты таинственный Дегтярной камень был незримым покровителем длымчан.

Но гайдучье племя, озлобленное на этих независимых гордых людей еще пуще своих господ, если встречало где одинокого длымчанина, зверски на нем отыгрывалось, с особенным же удовольствием — на детях и молодых женщинах. Взрослых же мужчин задевать опасались, даже если попадался один длымчанин на пятерых гайдуков, ибо знали, что мужик дорого продаст свою жизнь и хоть одному гаду непременно отшибет печенки.