Выбрать главу

Горюнец положил руку ему на плечо:

— Не кори себя, Алесь. Все мы под Богом ходим…

— Я ведь даже не помирился с ним толком, — едва не плакал бедный скрипач. — Все-то гонор свой тешил: как, мол, это я с таким мальцом первым мириться буду… А теперь, верно, уж и не…

Он так и не произнес последнего слова, спохватившись, что, как ему не тяжко, а Янке еще тяжелее.

— Ничего… Даст Бог, еще помиритесь, — ответил Горюнец, поглаживая его по голове и моля про себя того самого Бога, чтобы Алесь не заметил, как дрожит его рука.

Саня Луцук смог еще на несколько дней задержаться в Длыми, однако Васе Кочету строгий отец не позволил остаться даже на день. Мало ли, что там у Янки; эка беда — малец захворал! Да и помрет — наклад невелик, вон сколько их мрет по соседним весям! А чтобы взрослый здоровый сын дома сидел да баклуши бил, вместо того, чтобы, как все честные хлопцы, гроши для семьи зарабатывать — этого он, Роман Кочет, никак не допустит. К тому же и Агатка вон подрастает, приданое нужно готовить, а какое уж тут приданое, коли Василь грошей не заработает! О том, что Агатке только этим летом сравнялся восьмой год, а посему приданое ей потребуется еще очень нескоро, Роман Кочет не желал даже слышать. Завтра с утра Васька снова отправится на промысел, а нет — так пусть домой носа не кажет!

К вечеру Вася вновь зашел к другу — проститься.

— Надолго теперь ухожу, Ясю, — вздохнул он. — До самой весны, поди, не увидимся.

— До Бреста едешь? — спросил Горюнец.

— Ну что ты, в Бресте нынче и делать нечего, — ответил Вася. — Работы нет, ездоков мало, все на своих двоих все больше… Разве что пан какой важный — да и у тех свои выезды, а коли и возьмет кто нашего брата — так и тут на одного ездока пять извозчиков приходится. Нет, я на большой гостинец, что через Гродно до Питера тянется, там теперь все наши хлопцы. Вот через Гродно теперь много ездят. Панам-то столичным, поди, и делать больше нечего, кроме как по гостинцу туда-сюда разъезжать! Стоскуется такой непутный пан в Варшаве — куда же ему и дорога, коли не в Питер? Одолеет в Питере скука — он тут же и назад, до Варшавы. Так и катаются, а нам с того гроши идут. Ты, однако, Ясю, не торопись горевать. Глядишь, и обойдется еще, — заверил он напоследок.

Горюнец подошел к постели больного, зачем-то коснулся рукой сухого горячего лба, поправил чуть сбитое одеяло.

— Ты не поверишь, Васю, каким я богомольным сделался в эти дни, — признался он. — Каждый день молю Матерь Божию, чтобы спасла, исцелила, и на меня бы, грешного, не держала обиды…

— Далеко Матерь Божия, — серьезно ответил Василь. — Ты, поди, и сам знаешь, кого молить-то надо.

Горюнец внезапно отшатнулся от него, ровно от прокаженного.

— Нет! — выкрикнул он в ужасе. — Даже думать о том не смей, слышишь? Грех великий…

Он не знал, что Василь уже и сам просил лесного идола, чтобы спас безвинного хлопчика, охранил от беды неминуемой. И Леська каждый день возносила молитвы Дегтярному камню, отчаянно надеясь, что мольба ее будет услышана. Ничего этого он не знал, да и знать ему было незачем, что его близкие ради него уже ввергли себя «во грех великий».

Он не помнил, сколько прошло времени со дня Васиного отъезда — видимо, не так много. Но ему самому казалось, что уже долгие годы, да что там годы — целые века он намертво оторван от живого мира, один на один со своей бедой. И однажды, когда в изнеможении прикрыл он глаза, пригрезилась ему голая степь, дочерна выжженная злым ветром, темные клубы грозовых туч, и под ними — русоголовый израненный витязь, что бессильно склонился на опущенный меч. Кружит, вьется волчком, ходит злым смерчем вкруг него неведомая черная сила, обвивается ядовитым гадом.

Он вздрогнул, движением ресниц прогнав жуткое видение, и вдруг понял, что тот обессилевший в бою витязь — он сам. Усилием воли заставил он себя встать и прошелся по хате из угла в угол, чтобы не заснуть ненароком.

К вечеру закурилась, разыгралась, разбушевалась метель. Небо смешалось с землей; в порывах ревущего ветра носились тяжелые ошметки мокрого снега. Вихри вертелись воронками, свивались в спирали, мчались клубками пятнистых змей. Ничего было не разглядеть в этой кишащей, ревущей, воющей жути, лишь кое-где тускло светились огоньки в окнах.

Горюнец ждал неминуемого отчего-то именно в эту ночь. Страшная догадка уколола его еще днем, когда он случайно глянул на отощавшую Митранькину руку, выбившуюся из-под одеял — и ужаснулся, увидев, как внезапно посинели ногти. Еще утром не были они такими.

И теперь он сидел, как на иголках, переводя взор с лица больного на дверь, откуда, как ему отчего-то казалось, должна была прийти грозная беда.

И в самом деле, когда стало совсем темно, и зашевелились, как злые духи, жуткие черные тени на стенах, со двора до него донесся сквозь рев метели короткий пронзительный визг Гайдучка, а затем — он это явственно расслышал — тяжелые медленные шаги, тихие и осторожные.

Он опрометью бросился в сени, приоткрыл дверь на улицу. Мокрый тяжелый ветер с силой ударил в лицо, сорвал дыхание, подхватил и затрепал волосы. Он замер на пороге, тщетно пытаясь что-то разглядеть в этой снежной ревущей мгле. Шаги стихли…

И в этот миг из хаты послышался едва различимый стон больного:

— Пить… Дядь Вань…

Он тут же бросился в хату, едва прикрыв дверь; порыв ветра прижал ее крепче.

Поднося к запекшимся губам больного кружку с водой, Горюнец внезапно услышал сухой треск задвигаемого засова. Он оглянулся через плечо — и кровь застыла у него в жилах: в нескольких шагах от него, в темном углу возле двери, черным изваянием возникла ужасная старуха. Платок ее был надвинут на самые глаза, и в них дьявольским огнем вспыхивали красные блики — отражение неровного пламени лучины. Нос, похожий на кривой корень, свесился до самого подбородка, запавший рот ощерился в ехидном оскале; черными обломками торчат зубы… Старуха глядела на него в упор, с нескрываемым торжеством и словно даже с каким-то сожалением. Казалось, за этим взглядом сейчас последует обрывающий душу свист, и страшной молнией блеснет смертоносная коса, не знающая ни пощады, ни промаха.

После краткого оцепенения ужаса Горюнец внезапно ощутил какой-то неудержимый напор, смешанный с безнадежным отчаянием. В глазах его потемнело и, вконец потеряв рассудок, качнулся он в сторону, схватил наперевес, как, бывало, хватал ружье, стоявший возле печки ухват и снова замер против нее, бесстрашно глядя ей в лицо расширенными глазами, в которых застыли искры безумия.

И тут же у бедняги оттаяло сердце, едва он услышал совсем человеческое, будничное ворчание:

— Да цыц ты, скаженный! Убьешь ведь!

Он в сердцах отшвырнул ухват и яростно сплюнул. И в самом деле, лихорадка возьми да перун тресни, как он сразу не узнал? Это же бабка Алена притащила свои столетние кости! Только вот что ей тут надо? И… как она сюда попала — через закрытую-то дверь?

Но главное, что его отчего-то успокоило: едва старуха заговорила, как по всей горнице разнесся сладковато-мутроный дух тления, и Горюнец невольно обрадовался ему как чему-то знакомому.

Бабка развернулась к нему:

— Как попала — то моя печаль, — сказала она, прочитав его думы. — У тебя, что ли, хлопец захворал?

— У меня, — отозвался он без особой охоты, устало махнув рукой.

Бабка Алена решительно, хоть и заваливаясь при этом набок, направилась к постели больного. Протянув уродливую иссохшую руку, бесцеремонно откинула одеяла; скрюченными пальцами принялась постукивать по жалким худеньким ребрышкам. Янке невольно вспомнилось, что точно так же осматривала его и бабка Марыля.

Старая ведунья, вновь угадав его мысли, обратила к нему свой взор. Глаза ее на темном лице теперь волшебно светились.

— Марыся? — усмехнулась бабка. — Что с нее взять? Молода еще, сила у ней не та. Ты иди сюда, поближе…

Своей жуткой рукой старуха больно ухватила его за шею, притянула ухом к самому своему запавшему, источающему зловоние рту.

— Права она, соколику, — зашипела бабка в самое ухо. — Грозная сила тебя стережет. Черная сила, злая. Разве только обмануть ее можно. Только знай: потом она снова придет; вдругорядь уж ее не обманешь…