— Джимми, мы нищие! — напомнил я ему.
— Теофил, — говорит он, — ты всегда балансируешь на лезвии ножа. Это вполне по-польски. Но мы всё-таки граждане Канады, нам тут никто ничего не сделает.
Я больше ничего не соображаю. Я только вижу, что мой дядя поднимает свою рюмку водки, чокается с гостями и опрокидывает её внутрь. Потом он пляшет с поселковым старостой, паном Малецом; тетя Аня в слезах машет рукой: подзывает меня. Я иду к ней. Если ты католик, то можешь ко всему привыкнуть, но только не к тому, что грехи подстерегают тебя всегда и повсюду. По крайней мере у меня с этим есть определённые трудности — в отношении тёти Ани: мальчиком я был в неё безудержно влюблён. Это зашло так далеко, что ночами, когда я спал в её постели с ней рядом, моя рука проникала в её трусики. Я так и не пробрался дальше соломенного кустика пониже живота. Если бы дядя Джимми в те времена обнаружил, что я вытворяю иногда ночами с его женой, он бы меня точно убил.
Я смотрю в глаза моей тёти и всё время спрашиваю себя, знает ли она, что я был её тайным вздыхателем и что иногда проводил известные эксперименты, за которые мне теперь стыдно. Мне хочется поцеловать её в лоб и извиниться за те отчаянно храбрые ночи. Но она никогда не сознается, в этом я твёрдо уверен.
— Что меня ставит в тупик, так это то, что Малец и Джимми снова поладили, — говорю я. — Ты только посмотри! Они пляшут и пьют вместе так, как будто им никуда не деться друг от друга.
— Такие люди, как твой дядя, ничего не хотят помнить и знать, — говорит тётя Аня.
Я сажусь за стол, Аня ставит передо мной рюмку и наливает в неё тягучую жидкость, густую, как подсолнечное масло. Я знаю, что это такое, я узнаю этот напиток по интенсивному запаху: спирт с сахаром, светло-коричневый и горячий, старинный рецепт, двух рюмок достаточно, чтобы свалить с ног.
Если тебя потом кто-нибудь спросит, как тебя зовут, ты ничего не сможешь ответить, кроме разве что: «Пшёл к чёрту! Это я! Чингисхан!» —и после этого просто опрокинешься назад вместе со стулом и разобьёшь себе башку.
— Малец тоже ничего не желает помнить, — добавляю я.
Причиной всех прежних раздоров между поселковым старостой Малецом и моим дядей Джимми была всего лишь копчёная колбаса, а вовсе не серьёзные вещи. Перед каждым Рождеством в Ротфлисе резали свиней. Женщины набивали холодильники котлетами, мужчины махали топорами и тщательно мыли ножи перед очередным забоем. В домах и на улицах — всюду стоял запах крови, рассола и лука. Незадолго до Рождества дядя Джимми все вечера проводил у поселкового старосты. Они коптили окорока и колбасы, они ели и пили вместе, но в конце всегда цапались, и тогда мой дядя грозил старосте милицией, а в самом конце уже вообще ничего не говорил, а только стоял перед поселковым старостой, икал, неотрывно смотрел на своего друга и не двигался. Он мог стоять так на одном месте часами, устремив на врага уничижающий взгляд, который должен был пробудить в человеке чувство вины. А начиналось всегда с того, что Джимми упрекал пана Малеца, будто бы тот не несправедливости поделил свинину и лучшие куски мяса забрал себе. Этот спор повторялся из года в год.
У моего дяди был слабый мочевой пузырь, он часто отлучался в туалет и подолгу отсутствовал, так что иной раз за него даже начинали беспокоиться. Но когда он возвращался, всегда выдумывал что-нибудь несусветное, что-нибудь настолько несуразное, что все думали: ну всё, Джимми Коронко свихнулся. Например, поселкового старосту он после своих отлучек обвинял в том, что тот за время его отсутствия съел три килограмма «силезской». Этот спор был нам всем хорошо знаком, и все знали, что однажды это плохо кончится.
Однажды зимой — я думаю, последней зимой перед нашим отъездом в Канаду, в 1983 году, — мой дядя порезал пана Малеца, в слепой ярости нанеся ему пятнадцать ножевых ран. К счастью, ничего страшного не случилось, потому что дядя был настолько пьян, что вместо ножа схватил какую-то деревяшку. Но после этого случая поселковый староста ещё несколько месяцев козырял тем, что две недели пролежал в больнице в Ольштыне, и всем в посёлке показывал шрам на своей правой ключице.
— Теофил, в Ротфлисе на бойне теперь уже не те обороты, — вдруг говорит тётя Аня. — Люди в деревнях обеднели и озлобились. Вся Восточная Польша в упадке, Валенса разорил всех.
Чем больше я пью, тем нервознее становлюсь. Я танцую один танец с тётей Аней, потом с бабушкой Геней. Истинная отрава — это не спирт, не сахар и не женщины, а смесь всего этого. Я снова сажусь к столу и курю польские сигареты, пробую себя в качестве перманентного курильщика, прикуривая одну сигарету от другой, и машу рукой дяде, подзывая его к себе. Он уже пошатывается, протискиваясь сквозь толпу, танцующую полонез, и усаживается на скамью, вклинившись между мной и тётей Аней. Сейчас начнём чокаться, думаю я, за всех злыдней и добрых духов. Девушка, которая сидит на другом конце стола и поразительно походит на мою Джанис, внезапно вскакивает и включает стереоустановку на полную громкость, так что я едва могу расслышать собственные слова.