— Мне нравятся эти стихи, — сказал Ельцин.
— Да, они правдивы, — подхватил я. — Поэты обладают даром предвиденья.
Вот видите, Борис Николаевич, Еременко оказался прав. Вы стали президентом Российской Федерации, почти царем.
Я взялся рассказывать о поэзии Еременко и кришнаитстве Андрея Козлова, которому были посвящены эти четверостишия, но Ельцин дал понять, что разговор подходит к концу.
— Значит, уезжаете в Америку? Такая загогулина получается? К Бродскому под крыло, значит?
— Такая загогулина, Борис Николаевич. Я ведь как думаю? Мир глобализуется. Истории больше нет. Осталась лишь демократия. Одна мировая держава на весь глобус. И столица этой державы где? В Нью-Йорке, Борис Николаевич. Конечно, в Нью-Йорке. Вот я и еду в столицу мира, как Ломоносов, чтобы покорить ее во славу нашей с вами России.
— Похвально, Вадим Геннадьевич, — завершил Ельцин. — Буду ждать результатов. Попрошу пока что группу «НА-НА» написать песню для Фаины Иосифовны.
Николай I покровительствовал Пушкину. Вызволил его из ссылки, поручил писать историю Петра Великого. Царь был искренним поклонником поэта и не обращал внимания на доносы клеветников. Сталин позвонил Булгакову и устроил разжалованного писателя в Художественный театр, вернув в репертуар пьесу «Дни Турбиных».
Бродский писал Брежневу дважды. Первое письмо было нравственным актом. Он считал, что талант должен бороться за справедливость, и выступил за отмену смертной казни Кузнецову и Дымшицу за попытку угона самолета. Письмо отправлено не было, но изменения в «тонких мирах» произошли. Расстрел диссидентам заменили на длительный срок заключения. «Прощальное» письмо Бродский отправил из Вены. В нем он сообщал, что и он и Брежнев умрут, а люди будут судить по делам их. Он просил оставить ему место в русской литературе и позаботиться о родителях. Я тоже попросил позаботиться о родителях и об Академии наук. Ельцин оказался человеком слова. Академию, в отличие от последующих правителей, не трогал. Сделал ее главой человека с Урала — и на том успокоился. В литературный процесс он вообще не встревал. Он строил государство без идеологии — литература в нем вещь побочная.
Мне было легче, чем Бродскому. За место в литературе я не волновался. Литературу в ее нынешнем виде не принимал всерьез. Я вообще мало что принимал всерьез, благодаря чему неплохо сохранился на шестом десятке. Ельцину я писал о державе, о военно-промышленном комплексе и о поэзии, которую тоже считал частью милитаристской машины. Поэзия должна вести в бой. В древности она вообще несла государствообразующую функцию. Гомер приукрасил историю покорения Трои. Практически выдумал. Об этом в древности говорил Дион Хрисостом[7], а в современности — академик Гаспаров, который, кстати, хвалил мои вирши. Академик писал: «Можно быть уверенным, что если бы Гомер не выиграл троянскую войну в стихах, греки не выиграли бы войну с персами в действительности». Раскопки показали, что во времена легендарной войны Илион был заштатным городком, а бастионом стал лишь к 1700–1250 годам до н. э. Слепой певец выполнил политический заказ древнегреческого народа, стал первым в мире фальсификатором истории. Поэзия победила правду. Европоцентризм, предложенный поэтом, привел к тому, что теперь европейская история является историей мира по преимуществу, тогда как наша — второстепенна.
Если врать, то по-крупному. На века. Такая поэзия была мне по душе.
Я просил Бориса Николаевича возродить империю, за которую пролиты тонны русской крови. Сделать это быстро и неожиданно, как когда-то большевики.
На всенародную славу я не надеялся. Времена пришли либеральные. В условиях равенства и низкого кросс-культурного контекста поэт получил по заслугам. На роль горлопана-главаря более не претендовал. Вещи стали называться своими именами.
Скрытая речь и жизнь по понятиям уходили в прошлое. Тайна исчезла. Молодежь начала культивировать этот невзрачный образ, находя в нем социальный смысл. Я не видел смысла в скромности. Талант и скромность — вещи несовместные. Бродскому о содержании послания сообщать не стал, хотя он и сказал когда-то, что «справедливость важнее, чем все эти Пушкины и Набоковы». Я понимал, что мы — очень разные люди.
6
7