— Ш-ш-ш! — спохватывается Ури. — Не надо так громко! Так ты думаешь, что для евреев это будет хорошо?
— Почему только для евреев, реб Ури? Для всех… Нынче-то головы не поднимешь! Нынче…
— Ш-ш-ш! — перебивает его реб Ури и оглядывается. — Так ты думаешь, что это я за него заступаюсь? Что я буду ради него всю жизнь надрываться? Да пусть он хоть лоб себе расшибет!
— Хи-хи, реб Ури, хоть лоб расшибет! Вот и мы о том же!
От радости шапочник упирается увечным коленом в костыль, хватает своими костлявыми ладонями Урину правую руку и трясет ее. А когда отпускает, то Ури смотрит на собственную руку, как на откошерованную посуду. Он даже трогает себя — нет, это не сон!
В ту субботу дядя Ури справил третью трапезу немножко позже обычного. Когда он пришел домой, уши у него горели, косые глаза радостно поблескивали. Тетя Фейга спросила:
— Ну?
— Ну-ну, — махнул рукой дядя Ури и сразу же взялся за наполненную водой кварту[285]. Но после гамойце тетя Фейга снова не смогла сдержаться:
— Ну?
Ури, с куском халы в руке и с полным ртом, взглядом показал ей на детей. То есть при них, при «маленьких», говорить о таком нельзя. Но тетя Фейга не могла прийти в себя от изумления: после такой «замечательной» деменстрации около их дома, после того как его опозорили, Ури возвращается домой в приподнятом настроении! Во время третьей трапезы, вопреки своему обыкновению, дядя Ури не цеплялся к сыновьям за то, что они забыли произнести благословение, задирают кошку или вытягивают бахрому из скатерти. Наоборот, он ущипнул их за щечки и велел, чтобы они вслед за ним подтягивали змирес.
— Поняли, сорванцы? — подбадривал сыновей дядя Ури:
И вот что это значит, дети: на улице рыщут и не могут войти собаки, то есть злые духи… Ай-бам-бам!
И не успел Ури закончить благословение после трапезы, как тетя Фейга выставила детей в детскую и снова пристала к мужу:
— Ну?
— Ну-ну, — Ури разозлило ее бабье любопытство. — Борух га-гевер ашер йивтах ба-шем ве-гойо га-шем мивтахей…[287] Знаешь, что я тебе скажу, Фейга? Пусть он хоть лоб себе расшибет!
— Кто это «он»? — переспросила тетя Фейга.
— А сам адон гагодл…[288]
Тетя Фейга так и застыла в сумерках исхода субботы. Она догадалась. Лицо Ури было в тени, но голос звучал неожиданно свежо. Фейга перепугалась:
— Ури, что это за речи! И вообще, что вдруг случилось?
— Вдруг? — переспросил Ури почти игриво. — Вдруг, говоришь? Думаешь, я забыл московский подвал? Как я лежал там «без прав», а по мне мыши прыгали… И за это я должен за него жизнью жертвовать?.. Да пусть он себе хоть лоб расшибет!
Тетя Фейга почувствовала, как у нее подгибаются ноги. Она села и подперла щеку двумя пальцами:
— Может, ты теперь еще пожелаешь пойти вместе со всеми сапожниками на деменстрацию? Читай-ка лучше майрев!
Но Ури уже принял решение:
— На деменстрацию не пойду, молиться — сейчас помолюсь, а после — сразу к Зяме по поводу его подмастерьев… Но за адон гагодл я больше заступаться не буду, пусть хоть лоб себе расшибет! Ай, ве-гу рохум йехапер овен ве-лей яшхис…[289]
Тетя Фейга осталась сидеть в темноте — маленькая, отставшая от мужа, который отдалился от нее куда-то высоко, куда-то далеко. И в женском своем одиночестве она развела руками и стала тихо молиться:
— Гот фун Авромен, фун Ицхокн ун фун Янкевн…[290]
Вот так, в тот далекий субботний вечер, дяди Ури начал свой путь в революцию.
Глоссарий
Агода (Пасхальная) — см. Пейсах.
Арбоканфес («четырехугольник», др.-евр.) — ритуальный элемент мужского костюма. Четырехугольный кусок материи, к углам которого прикреплены цицис. Арбоканфес носят не снимая. Заповедь состоит именно в постоянном ношении цицис, а арбоканфес нужен, чтобы было к чему их прикрепить.
285
Медный сосуд в форме кружки с двумя ручками для ритуального омовения рук перед трапезой.
286
Выходят за дверь и не входят эти дерзкие собаки (
287
Благословен человек, надеющийся на Бога, ибо Бог будет его опорой (
289
И Он, милосердный, простит злодеяние и не погубит согрешившего… (
290
Бог Авраама, Исаака и Иакова (