Когда я через два дня вернулся, то с изумлением увидел, что между нашим домом и домом дядюшки Наполеона протянулась через весь сад изгородь в полтора метра высотой, из четырех рядов колючей проволоки, так что даже кошке было не пролезть.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
— Здравствуй, Маш-Касем, с добрым утром.
— Здравствуй, родимый. Чего это ты так рано поднялся? Милок, раз уж ты встаешь в такую рань, ты бы взял да и помолился, совершил бы намаз, как положено!
— Ладно, Маш-Касем… Я и сам решил, когда вырасту… ну, когда учиться кончу, непременно стану молиться…
— Ну, голубчик ты мой, для этого и расти не надобно. Вот у меня был один земляк…
Нет, если дать ему пуститься в воспоминания, удобный случай будет упущен! Я прервал рассказ:
— Маш-Касем, можно тебя попросить передать записку Лейли?
— Ты, видать, опять забрал себе в голову эти выдумки про любовь? Известно ведь, что такие дела добром не кончаются… «Кто за девушкой припустит, только счастие упустит». Сказал бы я тебе кой-чего, да уж и не знаю…
Маш-Касем на мгновение задумался. По его виду я догадался, что произошло какое-то новое событие. Волнуясь, я спросил:
— Это про меня и Лейли?
— Нет, совсем наоборот даже. А ты уж возомнил…
— Маш-Касем, ну прошу тебя, пожалуйста, скажи!
— Упаси боже… Честному человеку болтать ни к чему. Нет, правда — зачем врать?! До могилы… Ничего и не было.
Я опять стал его упрашивать. То ли сердце Маш-Касема смягчилось, то ли он не смог совладать со своей природной болтливостью, но только он кивнул и сказал:
— Такое дело, значит, — подошло время свадьбы Лейли-ханум с Пури-агой.
— Что? Свадйба? Да как же так?! Маш-Касем, умоляю, не скрывай от меня ничего. Заклинаю тебя всем самым святым, открой мне, что тебе известно.
Маш-Касем сдвинул шапку на затылок, почесал лоб и сказал:
— Понимаешь, недуг Пури-аги начисто излечился. Значит, средствия доктора Насера оль-Хокама славу свою оправдали.
— Маш-Касем, прошу тебя, всю правду говори! Что случилось? Что ты знаешь?
— Ей-богу, отец родимый, зачем врать? До могилы ведь… Понимаешь, елекстричество, которое доктор в нутро Пури-аге вложил, свое дело сделало… Сейчас хотят ему испытание устроить.
— Какое испытание? Да разве можно…
— А то как же, милок. Нашли тут одну женщину, чтобы, значит… Только ты должен клятву дать, что меня не выдашь.
— Клянусь! Жизнью отца клянусь… святым Кораном… Клянусь жизнью Лейли!
— Барчук наш, у которого мужская сила ослабла, теперь он, понимаешь, ну, как бы сказать, поправился. Хотят привести к нему женщину, чтобы он себя проверил. Ежели на испытании этом осечки не получится, на следующий день сыграют его свадьбу с Лейли-ханум.
Хотя я все еще не понимал толком, о чем идет речь, сердце мое сжалось. Вытаращив глаза и открыв рот, я смотрел на Маш-Касема, ожидая дальнейших разъяснений. Но он пошел прочь, говоря:
— Подожди, родимый, я за молоком схожу, потом вернусь и все тебе растолкую.
Маш-Касем вышел на улицу, а я; потрясенный и оцепеневший, остался на месте.
Это было утром в пятницу, весной тысяча девятьсот сорок второго года. Маш-Касем давно уже знал тайну моего сердца — от меня самого.
Со времени приема, который отец устроил в честь Практикана Гиясабади, миновало несколько месяцев, и мне пришлось перенесли немало обид и лишений. Дядюшка, отгородившись от нашего дома колючей проволокой, не только пресек всякие контакты между мною и Лейли, но и запретил всем своим близким разговаривать с кем-либо из семьи моего отца. Поскольку он был твердо убежден, что его родню неминуемо ожидают гонения и притеснения со стороны мстительных англичан, то потребовал от дяди Полковника, чтобы тот взял себе специального денщика. Этот денщик, происходивший из тюркского племени и по-персидски знавший всего несколько слов, был мрачного вида детиной. По утрам он провожал Лейли в школу, в обед приводил ее домой, вечером повторялось то же самое, так что мне, вопреки моим планам, никак не удавалось ничего ей сказать. Раз-другой я попытался подождать ее на улице в надежде перекинуться хоть словом, но денщик снял свой толстый сыромятный ремень и так накинулся на меня, что забил бы до смерти, если бы не мои быстрые ноги.
Телефон тоже взяли под строгий контроль, и после долгих и тщетных попыток повидать Лейли или поговорить с нею, я в конце концов счел единственным выходом открыться Маш-Касему (который, как выяснилось, сам обо всем догадывался) и попросить его о помощи. Маш-Касем внимательно выслушал меня и, сочувственно покачав головой, сказал:
— Ну, родимый, пускай бог над тобой смилуется. Ага, как никто другой в этом городе, о своей чести печется. И ежели узнает, что прямо под боком у него такой ухажер за его дочкой увивается, он тебе скорее кишки выпустит, чем к ней близко подпустит.
— Маш-Касем, дядюшке наверняка все известно. Быть не может, чтобы Пури или дядя Полковник ничего ему не рассказывали.
— Ты что, милок, несмышленыш совсем? Разве господину Полковнику или Пури жизнь не дорога, чтобы они стали аге такие вести доставлять?
В тот день Маш-Касем поведал мне много жутких историй о том, какие беды навлек дядюшка на поклонников уже просватанных девиц из нашей семьи, но я зашел слишком далеко, любовь к Лейли слишком глубоко проникла в мою грудь, чтобы мысль об опасности могла меня удержать. Во всяком случае, мне удалось уговорить Маш-Касема, чтобы он иногда передавал Лейли мои письма. Он согласился при условии, что я не буду писать в них ничего недостойного. Разумеется, каждый раз, когда я .приносил ему письмо, он спрашивал:
— Голубок ты мой, а там ничего такого нет?
— Честное слово, Маш-Касем, ни единого дурного слова.
Долгое время, кроме этих записок — да и те Маш-Касем отказывался передавать чаще, чем раз в неделю — и двух-трех случаев, когда мне неожиданно удалось увидеть Лейли, мы были отрезаны друг от друга, и мне приходилось терпеть неисчислимые муки и горести.
К счастью, последняя ссора между дядюшкой и отцом продолжалась не больше трех-четырех месяцев и под влиянием неусыпных стараний всей семьи закончилась миром. Сегодня мне открылась истинная причина примирения.
С началом этой распри страх дядюшки перед грядущей местью англичан с каждым днем увеличивался, в собственном доме он жил почти как в тюрьме. Даже в постели он не расставался со своим пистолетом. Вооруженный винтовкой, Маш-Касем теперь постоянно дежурил по ночам у его дверей. На окна спальни поставили железную решетку. По настоянию дядюшкиной жены, которая находила такой образ жизни невыносимым для себя и детей, несколько раз собирался семейный совет в самом узком составе: дядя Полковник, Асадолла-мирза, Шамсали-мирза и еще два-три человека. О развитии событий меня информировал Асадолла-мирза. Каждый из членов совета по отдельности имел с дядюшкой Наполеоном беседу. Дядюшка же пришел к новому заключению: англичанам удалось договориться на его счет со сторонниками Гитлера. Договоренность эта сводилась к тому, что англичане обещали предоставить Гитлеру преимущество в какой-то другой сфере при условии, что Гитлер развяжет им руки для расправы с дядюшкой. И по этой причине Гитлер и отозвал своего агента, то бишь чистильщика Хушанга.
Асадолла-мирза по собственной инициативе, не говоря ничего остальным, несколько раз измененным голосом звонил дядюшке и, прибегая к условному языку, пытался убедить его, что переброска чистильщика на другое место основана на уверенности фюрера в том, что опасность миновала, чистильщик же переведен на другой важный пост, — но дядюшка не поверил и передал Гитлеру и Герингу весьма резкий ответ. Он даже назвал Гитлера соглашателем и прислужником англичан и заявил, что обретет спокойствие лишь в том случае, если чистильщика вторично назначат ответственным за его охрану.
В результате Асадолла-мирза сбился с ног, чтобы напасть на след чистильщика. После долгих поисков ему удалось узнать, что чистильщик бежал из нашего квартала, боясь мясника Ширали. Оказалось, что между ними произошла стычка, так как чистильщик позволил себе пошутить с Тахирой, женой мясника, а тут как раз и появился ревнивый муж.