Выбрать главу

— Что с того, что вырезают? Все равно свою резьбу не жалей…

Сартокас не слышит. Перед глазами — те десять метров резьбы, они воскрешают в его памяти счастливые минуты творчества, и он с головой окунается в прошлое, слепой и глухой ко всему.

— Дуб, — вечное дерево, если хорошенько подумать… — говорит он, не чувствуя, как водит носовым платком по лысине, залитой потом. — Детям и внукам остался бы. Ведь там вся история Дягимай. И то, как в те годы президент сюда приезжал, как приветствовали его; и то, как потом твое хозяйство, Пирсдягис, с молотка пустили; и то, как ты, Мотеюс, в первые советские годы в Епушотасе с балкона речь толкаешь; и то, как немецкий танк летит через нашу деревню, а хуторяне ему шапками машут, как те же немцы людей расстреливают… гонят прикладами… И вы оба — ты, Моте, и ты, Пирсдягис, там с ружьями через плечо, там и грузовик с людьми, а среди них — Юозас Гайлюс с семейством, и как их встречает белый медведь. Ну, что я мог сделать, если правда такой и была? Ведь я и Витовта Великого вырезал только потому, что был он в старину нашим величайшим князем, в его королевство тогда и Дягимай входила и еще много, много земель до самого Черного моря… История, не я же это все придумал…

— Уж больно ты учен, — насмехается Моте Мушкетник. — А известно ли тебе, что из-за этой своей учености ты мог вслед за Гайлюсом загреметь? Ежели бы я не заступился, так оно и случилось бы. Но жалко мне тебя, дурня, стало… Ведь не мироед какой, не буржуй, а свой, бедолага задрипанный, пролетарий.

— Ты чего это меня дегтем мажешь? — обижается Сартокас. — Какой я тебе бедолага задрипанный? Что я — по миру ходил, попрошайничал? Мастером был, с именем, меня во всей округе знали, у всех нарасхват был, и литы у меня были — ого! Мог бы запросто ими твою хату, как дранкой, покрыть.

— Мог бы, да не покрыл. — Моте Мушкетник отхаркивается и сплевывает мокроту на пол. — Всем известно, какой ты был богатей. Рукотворен, горемыка несчастный, вот кто ты такой! Но все равно тебе бы хвост оттяпали, ежели бы не Мотеюс Кябярдис.

— Могли бы, — соглашается Сартокас. — Я перед войной надел собирался купить, в хозяева податься. Вполне подходящий кандидат для долгой зимовки.

— Думаешь, тебя бы за надел, который тебе ночами снился? — усмехается Мушкетник. — Ты бы по глупости своей вляпался. Из-за этой своей либеральной резьбы, из-за всех этих шмерельефов-берельефов. Ежели бы ты был не нашего класса человеком, плевал бы я тогда на тебя: пожалуйста, доставь мне радость, выставь эту свою контрреволюцию, объяви всем, какой ты сегодня, разоблачись, советской власти это только на пользу. Но ты есть ты, хоть и несознательный, хоть и с буржуазными предрассудками; а мне наш человек дороже дерева. Десять метров искусной резьбы, да черт с ними…

Юозас Гайлюс катает ладонью пустую рюмку на шкафчике, хитро прищурившись и затаив какую-то недобрую мысль. Странно даже, как это она раньше в голову ему не пришла.

— Только дерево. Да, только дерево, — говорит Юозас Гайлюс, передразнивая Моте Мушкетника. — И ты только чирк спичкой — и под него, как мне кажется… Пусть себе полыхает со всеми там шмерельефами-берельефами…

— Да ты никак с чужого голоса поешь. — Моте Мушкетник вытаскивает наконец из корзины ноги. В сердцах пинает ее, и та с треском летит через комнату к дверям. — Спалили мы дуб, что правда, то правда, чего мне отпираться, все равно уже недолго протяну. Но я один, что ли? Ну-ка, Пирсдягис, ну-ка, Еронимас, скажи, я один, что ли?

Пирсдягис вскакивает с кровати и снова садится, нервно потирает бока ладонями.

— Не один, конецно, Мотеюс, оба мы вытаскивали из беды Сартокаса. И эти смерельефы-берельефы из его сарая перетасцили к тебе и запалили. Хоросо горит дуб, из трех пудов овса пива наварили, пока он горел…

— А я, дурень, голову ломал: кто же мог их стащить? — бормочет вконец ошарашенный Сартокас. — У меня все надежда теплилась — может, найду. Ведь всякое бывает… А вы, оказывается, в огонь… пиво Из трех пудов овса…

— Дикари! — бросает Унте, вставая со стула, на котором сидел у дверей. — Хотя ты, Пирсдягис, и мой тесть, хотя тебя и полагалось бы вторым отцом считать, но я плюю тебе в рожу. Символически.

— Да мы зе целовека спасали…

— Сожгли, спалили, — чуть не плачет Сартокас, схватившись за голову. — А ведь я и но сей день почти все помню. Они для меня все словно живые — и люди, и дома, и деревья, и вещи… Каждый вырезанный образ — это я сам, потому что, когда работал, ничего другого не чувствовал, только это дерево, то, что из-под моего резца вышло, и то, что выйдет. Я был счастлив. Потел, ругался, когда не везло, но ведь и мать при родах кричит. Ты моих детей спалил, Кябярдис. И ты, Пирсдягис. Поджигатели!