Выбрать главу

— Не тех ли, которых вырезали вы по ночам, когда приходили из лесу? — отвечает Даниелюс, когда Марма замолкает.

— Положим, и тех. А вы что, сидели сложа руки? И потом, я лично ни одного не убил. Разве что в бою, не видя в лицо. А это уже другое дело.

И Марма снова замолкает — он, кажется, выдохся. Слышно, как он шмыгает носом, зло сопит, покрякивает за спиной Даниелюса. Теплый южный ветерок поднимает с обочины облако пыли и засыпает ею глаза. Резким запахом отдает раскаленный на солнце асфальт, заглушая аромат отцветающего жасмина.

— Все? — спрашивает Даниелюс. — Кончил?

— Куда уж там все? — отчаянно машет рукой тот. — Но главное я сказал: на совести таких, как вы, не одна разбитая жизнь. И мне хочется, чтобы вы помнили о них, когда благословляете с трибуны своих счастливчиков.

Даниелюс с горькой усмешкой и жалостью долго смотрит на Марму. И тот смотрит на Даниелюса. Напрягшийся, с горящими, залитыми ненавистью глазами, столько ее накопилось за десятилетия, что, кажется, хватит ее для того, чтобы взорвать весь мир. Наконец человек предстал в своем подлинном обличии. Прятал, таил в сердце — и раскрылся!

С минуту длится противоборство взглядов — унижающее сострадание победителя и ярая ненависть потерпевшего поражение. Марма бледнеет, лицо его становится еще более серым, словно его покрыло дорожной пылью: сперва сереют губы, потом набрякшие мешки под глазами, потом впалые щеки. Еще миг, и он бог весть что натворит, не выдержав нервного напряжения. Но Марма только сплевывает и отворачивается. Проходит шагов десять, резко оборачивается, словно надеется услышать от Даниелюса что-то важное, а может, желая что-то сказать, стоит обмякший, растерянный, удивленный.

— Жалко, Марма, что ты за тридцать лет не образумился. Может, в этом и наша вина — уж слишком мягкосердечными были…

— Как же, как же — вы гуманисты. Хи, хи, хи! Право слово, комедия. — Марма разевает рот до ушей и, хихикая, уходит.

«Это все, что ему осталось…»

Даниелюс глядит банщику вслед («Да, мы гуманны, порой даже чересчур гуманны, и эта гуманность нередко оборачивается против нас самих…»). Но Мармы нет — улетучился, как призрак, рассыпался, ударившись о белизну стены. Белые двери там. Какая-то белая женщина возле дверей. Промелькнула и растаяла, как только что призрак Мармы. «Неужто мне снится? Но с Мармой я действительно встречался. И этот парень, которого подозревают в убийстве отца, умолял, чтобы я заступился за него. И запах асфальта, смешанный с отцветающим жасмином. И лужа крови рядом с опрокинутым шкафом, и мухи, жужжащие над ней… Ведь все это было? Было! В тот же день, когда и меня пырнули, когда попотчевали горькими, так сказать, плодами со сладкого древа нашего гуманизма.

— Кажется, я снова заснул…»

Скрипят отворяемые двери.

«Снова они! Со своими лекарствами, уколами…»

Даниелюс зажмуривается, притворяется спящим.

«К вам гостья…»

Гостья? Но в палате совершенно пусто; это эхо вчерашнего дня — и этот скрип дверей, и эти слова.

…Из оцепенения, сковавшего все существо, его вывел голос сестры, он открыл глаза и увидел у кровати фигурку съежившейся женщины. Но почувствовал ее присутствие раньше, еще до того, как она вошла в палату, до того, как он услышал ее шаги, ее дыхание, до того, как учуял запах ее любимых духов. «Вот как! — мелькнула мысль, но он подумал, что это сон. — Видать, все любящие одарены таким чутьем». Даниелюс громко произнес ее имя и испугался — таким чужим, неживым показалось ему слетевшее с обметанных лихорадкой губ слово.