Двери бани были широко распахнуты. Унте прошел через раздевалку (под ногами громко скрипели половицы) и, остановившись на пороге комнаты, прислушался. Убедившись, что гостей нет, забарабанил костяшками пальцев, как был приучен с детства отцом и матерью. Никто не ответил. Еще раз побарабанил. И снова тишина.
Робертас Марма сидел за столом, склонившись над толстой тетрадью, и что-то писал, изредка отрываясь от бумаги и поскребывая ручкой у виска, словно так надеялся привести в движение заглохшую мысль. Когда Унте вошел, Марма даже головы не поднял, и если бы Гиринис был повежливей, то бог весть сколько бы еще топтался у дверей.
— Ты чего это? — не выдержав, спросил он. — Людей не узнаешь? Ведь не таракан вполз.
Марма глянул исподлобья и, ничего не ответив, перевернул страницу.
— Чего тебе? — как ругательство, грубо процедил он сквозь зубы.
— Пол-литра. Разве к тебе за чем другим ходят? — Унте небрежно плюхнулся на диван напротив Мармы, сидевшего по другую сторону стола. — Из родника я и сам могу воды зачерпнуть, а отравы только у тебя получишь.
Марма вздрогнул и откинулся на спинку стула, словно его ударили в подбородок.
— Отравы? — повторил он, вдруг отрезвев от этого слова. — Какой отравы?
— Ты что из себя Мажвидаса[3] изображаешь? Закрой свой катехизис и открой бутылку. Ты что, не понимаешь: меня разобрала охота вываляться в дерьме. — Унте достал из заднего кармана смятый банкнот — червонец — и швырнул Марме на стол. — Другую бутылку поставь себе. Будем оба пить.
— Нет. Я — нет, — замотал головой Марма, да так осторожно, будто боялся, чтобы та не рассыпалась.
— Что стряслось?
— Времени в обрез. До утра должен все кончить.
— Что? Эту тетрадь исписать? Неужто и ты стишки кропаешь, как Даниелюс?..
— Нет, я о грехах других, обо всем, что плохо. О черном черным по белому. Свои-то я забывал. Вот и пришло время вспомнить. Надо. Ибо если мы не вспомним, нам всевышний в день Страшного суда припомнит. А тогда пощады не жди.
Унте заморгал от удивления.
— Ха… — прыснул. — Неужто в монастырь собрался? Не представляю… Был человек, продавший черту душу, и вдруг у него ни с того ни с сего ангельские крылышки выросли. Молчишь? Так что, может, десятки мало?
— Не надо мне твоих денег. — Марма отодвинул от себя банкнот, а сам подошел к буфету и, достав оттуда бутылку, поставил ее перед Унте. — Засунь в карман и ступай с богом.
— Смотри, какой строгий, — Унте щелчком вернул червонец Марме. — Тащи еще бутылку. Вторую. Себе. Сказано же — плачу я.
Марма медленно достал бумажник, нашарил там пятерку и положил рядом с Унтиным червонцем. Потом взял его двумя пальцами, как что-то очень грязное, и, распахнув дверцы топящейся печки, швырнул деньги в огонь.
— Возьми сдачу и оставь меня в покое, — сказал он, сев за стол и снова склонившись над тетрадью.
Унте ошарашенно глазел на него и не знал, что сказать. Первый раз он видел такого Робертаса Марму — удивительно серьезного, благопристойного, празднично сосредоточенного, делающего все не так, как раньше привык делать. Да и сама комната была какой-то необычной. Унте не мог сказать, что именно в ней изменилось, но что-то было не так, как обычно. Наконец, не уверенный, что это не сон, выдавил:
— Сжег… Ты, случайно, не помешался? Пихал в чулок — эдакий жадюга — и вдруг в огонь… Ведь десятки не валяются на дороге.
— Не валяются, но сегодня — что для меня десятка? Ноль.
— Ты, может, поэтому и печку в такое время затопил, чтобы все сжечь? — усмехнулся Унте.
— Как бы человек этого ни желал, все равно все не сожжет, — загадочно возразил Марма, вперивши отрешенный взгляд в одну точку. — Можно сжечь мебель. Дом. Наконец, себя. А как же со всем миром? Ведь он тоже для меня ноль. Разве его в печь впихнешь?
— Эта старуха совсем тебя доконала, — Унте встал. — Боевая. Расписала тебе рожу посреди деревни, и будь здоров. Вот это история: в молодости любовь с матерью, а на старости — с ее дочерью.
— Уходи… — прошептал Марма.
Унте медлил, о чем-то думал. Потом схватил со стола бутылку и засунул в карман.
— Кайся, кайся! — зло бросил он, направляясь к двери. — Посыпай голову пеплом, может, бог тебя простит.
Но вышел на свежий воздух, и сердце сжалось. Вся злость на Марму как бы испарилась. Ему стало стыдно, словно ворвался в чужую комнату, нагадил там и был пойман с поличным. Ну и сукин сын — швырнул в огонь десятку, как щепку. Ноль, мол, для него. И водку за чужие деньги отказался пить. Пыжится как индюк, чего никогда с ним не было, поди пойми хитрость человеческую. Марма надулся, возвысившись над тобой, а ты, желая его унизить, только сам унизился.
3