Выбрать главу

Поднялся и Альбертас.

— Со всеми? Чтоб они на меня как на дикого зверя, которого из клетки?.. Ни за что! Вот к вам, когда вернетесь, я бы зашел… Как подумаешь, что мне одному в пустом доме делать, страх берет. Лучше куда глаза глядят…

— А что там хорошего — на чужбине? — Йонас Гиринис неодобрительно замотал головой. — Прошлое все равно будет плестись следом за тобой, как навозная веревка. Каким грязным был, таким и останешься. Разве важно, что о тебе другие ничего не будут знать? Ведь ты, сынок, не барсук, головой в землю не зароешься, от самого себя не спрячешься. Если бог явил тебе свою милость и ты остался невинным, то старайся и дальше прожить как человек. И не норови бежать от тех, кто тебя в грош не ставил, а попытайся заслужить их благосклонность и уважение, пристыдив их добрыми делами. Чтобы люди, глядя на тебя, говорили: «Вот это да! Таких в роду Гайлюсов еще не было».

— Не знаю, дядя… — пробормотал Альбертас.

— Чего не знаешь? — насторожился Гиринис.

— Так ведь, если б не те, я, может, сам отца… своими руками… Иногда казалось — могу…

— Хорошо, что ты это сам понимаешь. Ступай. Ступай и думай, как начать жизнь сначала. Иди, иди, мой сын.

Альбертас постоял, посмотрел на Гириниса, который неровными старческими шажками семенил по обочине. Потом Гайлюс-младший вдруг повернулся, словно разозлившись, и зашагал дальше к деревне.

А Йонас Гиринис шел своей дорогой. Он улыбался и ласкал взглядом каждый придорожный куст, каждую вспорхнувшую оттуда пичугу, просил прощения у каждого камешка, нечаянно задетого ногой, — хотелось его поднять и погладить, как живую тварь, — так хорошо стало на душе Гириниса, столько любви накопилось в его сердце после встречи с Альбертасом, словно он сам, старик, вышел из тюрьмы, куда невинно был упрятан к своему стыду и к ужасу соседей, и нынче шагал по свету, как победитель зла, под приветственные слова соседей, запрудивших обочины. Невиновен! Невиновен! Невиновен! Сверкающими по-юношески глазами смотрел он на маячившие напротив трубы фабрики, которые, казалось, настолько приблизились, что их можно было руками потрогать, а эти каменные корпуса, вздымавшиеся за высоким забором, уже не внушали ни страха, ни опаски. Через широкие металлические ворота выползали грузовики, груженные какими-то ящиками, а туда вползали другие — со стройматериалами, потому что строительные работы не были еще закончены. Но фабрика уже дышала неокрепшими легкими новорожденного. Издали до Гириниса доносились неслыханный машинный грохот, сердитые окрики, которыми люди укрощали рассвирепевшего зверя. Оглушенный все усиливающимся грохотом, старик закрыл руками уши, но грохот был сильней его. Палка выскользнула из рук старика и упала с таким треском, словно фабричная труба рухнула. «Это во мне… все во мне…» — мелькнуло у него, и в тот же миг старик Гиринис почувствовал, как земля качнулась под ногами и густеющие вечерние сумерки заслонили своим черным крылом небо. Потом это крыло, расколотое вспышкой ослепительного света, расступилось. Но ненадолго, на долю секунды, а может, и меньше. Однако Йонасу Гиринису хватило и ее, как всегда хватало времени для того, чтобы уладить свои дела. Он протянул руку к вспыхнувшей молнии — застывшему мгновению вечности, за которым начиналась Бессмертная Вселенная Повиласа, и прошептал, скликая всех и зная, что голос его будет услышан:

— Придите! Будьте со мной, дети мои…

И тотчас увидел Унте. Прежде всего Унте, это запутавшееся в соплях и потому самое милое свое чадо.

Следом за ним плелась Бируте в окружении ватаги своих птенцов, бедняга, несчастная, хоть и отмеченная орденом материнства. «Господи всемогущий, будь милосердным, воздай ей за все горести на земле сей…»

А за ней Повилас, гордо откинув свою мудрую голову, знаток вечных созвездий, который в детстве был таким добрым и ласковым, а когда вырос, наведывался к отцу раз в три года.

К Повиласу жался Даниелюс, а за руку Даниелюса ухватилась Юстина, эта вечная старая дева, эта добродушная брюзга, у которой от всех душевных напастей была только одна защита — работа и работа… За ее спиной старик Гиринис увидел Салюте с двумя детьми, а рядом с ней Юргиту, держащую за руку маленького Лютаураса, который беспокойно топтался на месте и что-то кричал деду.

Потом на мгновение (а может, это длилось только миллионную долю мгновения) все исчезло, и взгляду открылось другое — необъятные просторы звездного неба, из которых, как из внезапно раскрытого зимней ночью окна, повеяло холодом. Старик Гиринис слезящимися глазами глядел на вспыхивающий несметным количеством звезд простор, рассеченный широкой светлой полосой, которую Повилас величал Небесной Рекой, и с пронзительной ясностью вспомнил, о чем ему рассказывал сын. Йонас Гиринис увидел своего отца, этого кающегося скитальца, уходившего в страду куда глаза глядят, и рядом с ним себя, маленького мальчика в сыромятных лаптях… Оба стояли, задрав головы, и прислушивались к гоготанию гусей в поднебесье, тянувшихся острым клином на юго-запад, чтобы по весне вернуться на родину. А над тающими в той дали клиньями светила белесая, в звездной пыли, лента Небесной Реки, которую литовцы издревле называли Тропою Птиц, потому что пернатые по ней улетали в теплые страны. Отец это знал, он был мудрым человеком, хотя иногда и превращался в скитальца. Он знал не меньше, чем Повилас. По-своему, но знал. И говаривал, взяв за руку Йонаса Гириниса, маленького мальчика в сыромятных лаптях: «Воспарим же, пострел, ввысь! Каждый хранит в себе птицу. Давай же оседлаем ее — и ввысь!»