ишь после того, как здоровья осталось на донышке. Я завалился спать на три часа раньше обычного, закутавшись в два одеяла. Проснувшись в полдень от жуткого холода, я раскрыл глаза и тут же горько раскаялся в этом последнем действии. Ибо лучше было бы не видеть, что черная полоса, обрамляющая все предметы в квартире, заметно увеличилась в ширину, достигнув, как я скоро удостоверился, не менее четырех сантиметров. Причем ширина возрастала, увеличивая черноту во внутренней плоскости предметов, как бы съедая их, так что некоторые самые мелкие вещи, вроде спичечных коробков, и вовсе превратились в черные угольки. Вот это меня уже всерьез напугало, я уже хотел, не мешкая, дернуть к врачу, но из-за чудовищного озноба, мне было трудно передвигаться даже по комнате. Тут-то я и решил обратиться в кои-то веки к давно отброшенному мною в дальний угол термометру, но столкнулся с новыми трудностями: искать его пришлось чуть ли не наощупь, но и, найдя, я ничего не добился, так как для меня он стал не более, чем черной палочкой. Тогда я, надувшись горячей воды и убряхтавшись, как кочан капусты (явно не по погоде, хотя на дворе было и не лето красное), галопом побежал в поликлинику… Что происходило на приеме и как я расположился в палате, класс которой лишь парой букв отличается от «Люкс» (я имею в виду «бокс»), мне уже не вспомнить. Подобных брешей осталось немало: очевидно, мозг перешел на тот же уровень работы, при котором проходит видение снов, то есть попросту, отбрасывал все трудновоспроизводимые моменты. А может, черный цвет, поглощавший предметы в поле моего зрения, окаймил и мою память, которая оказалась такой малогабаритной, что быстро утонула в нем почти целиком?… Это сейчас я пытаюсь хладнокровно анализировать, но тогда… Тогда меня накрыло и согнуло так, что я весь превратился в сгусток душевной боли. Казалось, что если разодрать тело до костей, то боль будет не столь сильной, как та, от которой билась и корчилась душа. Меня как никогда упорно преследовало ощущение, будто я нахожусь под проклятием некоей древнейшей, первородной, мировой Ненависти, безначальной и бесконечной. Той самой беспросветно-черной Ненависти, которая стояла у истоков времени, которая жила и царила задолго до начала истории человечества, которая в порыве мстительной злобы породила наш беспомощный мир и обрекла своих нелюбимых чад неустанно причинять боль друг другу, отнимать радость и счастье, утолять жажду зла и разрушения горечью слез ближнего. И частица этой ненависти вселилась в каждое живое и разумное существо, каждый из нас носит ее в себе, и она живет и правит нами инкогнито, подобно главе тайного общества в государстве. Мне думается, любой человек хотя бы единственный раз в жизни приходил к осознанию чего-то подобного в тот момент, когда земля уходила из-под ног, ведь даже сильнейшим из нас нет-нет, да и выпадут испытания, превосходящие силы, ведь свою долю страданий должен отхватить каждый, никто не вправе стать исключением, ни единому не подарят право на обжалование приговора. Так и я вынужден был покорно страдать, будучи заточен в четырех белых стенах на неопределенный срок… Я уже не боялся болезни, ибо на меня неожиданно (да так ли уж неожиданно?… во мне еще осталось место для наивности) набросились куда более злые и беспощадные демоны – одиночество и тоска, а с ними все, кто составляет их свиту. И были они человеческими из человеческих, и разили они жалкого человека, а не могучего Полубога, они терзали бесславно павшего, а не поднимали на щитах гордого триумфатора. И слезы, черт бы их взял, были ну слишком похожи на человеческие, ведь полубоги не плачут… Им нет дела до людских неудач. Сколько я ни пытался убедить себя в этом, но они лились, как льется кровь из носа при переломе переносицы: так же неудержимо, упрямо и обильно. Каким там процедурам меня подвергали – это тоже так и осталось лакуной в моей памяти. Помню только, что все мои настойчивые просьбы к медперсоналу о предоставлении мне снотворных веществ неизменно встречали отказ, сопровождавшийся, в лучшем случае, недоумением. Если в связи с этим вы уже успели предположить, что сон на пустой желудок служил для меня желанным забвением, то тут вы дали маху: ибо во сне передо мной проносились целые галереи из картин тех добрых старых времен, когда на небосводе моей жизни (как личной, так и не очень) не было видно ни облачка. А еще эти бессердечные кинематографисты не остановились и перед показом того, как могло бы быть, развивайся все и далее в том же русле!.. Так что, просыпаясь, я снова умывался слезами – можете взять на заметку, как способ экономии воды из-под крана, поэффективнее установки дурацких водных счетчиков. Поэтому мне хотелось сна долгого, непрерывного, наркотического, раз уж на то пошло, который не обезображивается пробуждением. А самым заманчивым для меня было положение овоща. Говорили, что когда я поступил на лечение, температура тела у меня не дотягивала и до тридцати пяти, но через какое-то время меня свалил немилосердный жар, и с этих пор я совсем перестал притрагиваться к пище. Скажу я вам честно, уважаемые господа медики, хоть вы и добросовестно делали вид, что вырываете меня из когтей смерти, но ваша профессия такая же бесполезная, как и та, что зовется страшным словом «косметолог-визажист». Ибо красота, усердно вымучиваемая последним из ничего, абсолютно бессмысленна, когда у нее нет тех, кто окружает ее любовью, уважением, заботой и пониманием. Такая красота больше похожа на вызывающую декорацию, которую чья-то глупая оплошность вплела в кладбищенский антураж. Не одинаково ли поступаете и вы, спасая никому не нужные жизнь и здоровье?… Ведь в чистом виде, без смысла и цели, эти компоненты абсолютно безвкусны, а в процессе пережевывания еще и жутко горчат, отдавая плесенью. Все хорошее в этой жизни удивительным образом становится пустым и ненужным, если ему нельзя составить пару из другого, не менее хорошего… Да, одиночество обесценивает все самое дорогостоящее, попросту превращая его в небытие.