Не имею ни малейшего понятия, где среди этих гееннских мук я отыскал силы пролепетать плачущим голосом: «Пожалуйста… Прошу тебя… Я не могу дать ответ… Я не готов». Однако точно знаю, что продолжай я хранить молчание еще совсем немного, исход оказался бы крайне незавидным. Уродливая маска тут же исчезла, следом отошли и все невыразимо тяжелые ощущения; темная фигура отступила от меня на несколько шагов в явном разочаровании. Сердце у меня колотилось до того неистово, что, казалось, я вот-вот выплюну его. «Я вернусь за твоим ответом!» – предупредила она напоследок и растворилась во мраке.
Только она успела исчезнуть, как привычная обстановка неосвещенной комнаты вернулась обратно: я снова мог различать в темноте очертания предметов интерьера. Какое-то время я продолжал молча сидеть, приходя в себя, без единой мысли в голове. Затем неуверенно поднялся и решил сделать еще одну попытку зажечь свет. На сей раз это удалось по-обыденному беспрепятственно, и тогда я, сам не зная для чего, повключал все лампочки, какие только имелись в доме. Я принялся медленно бродить по квартире, приводя в порядок нервы и пытаясь по возможности осмыслить происшедшее, когда ни с того ни с сего остолбенел от неизвестно откуда взявшейся мысли: «Черт чудной! Да мне ж уже семьдесят лет!» Меня охватила такая дикая паника, что я совершенно утратил контроль над собой и, пробормотав с ужасом в голосе самому себе: «Значит, эта зараза меня почти на полвека заболтала!», – стал, как одержимый, метаться по зале, натыкаясь на вещи. «Что делать?!! Что же мне теперь делать?!!» – эти однообразные мысли пулеметной очередью проносились у меня в голове, сводя с ума. Но в какой-то момент что-то остановило меня и заставило помчаться к зеркалу, висевшему в коридоре. Внимательный осмотр своей внешности не выявил сколько-нибудь радикальных изменений, разве что появилась какая-то нездоровая бледность в лице да синяки под глазами, как будто я долгое время обитал в плохо вентилируемом помещении. Значит, тревога была напрасной; я вспомнил, что когда уходил с кухни, время было где-то в районе половины двенадцатого, сейчас же часы показывали почти полночь (без трех минут). Я окончательно образумился и понял, что все случившееся прошло относительно быстро. Надо было ложиться спать, ведь я совсем валился с ног от усталости; глотнув воды, я отправился к себе в комнату и заснул достаточно скоро.
Последовавшие за этим дни были у меня заняты исключительно осмыслением и разбором впечатлений, причем среди последних обнаруживалось на удивление мало негативного свойства. Я думаю, причину такого неуместного оптимизма следует усматривать в общей утомленности безвкусицей сложившегося у меня образа жизни и появлении элемента, внесшего коренные преобразования в дальнейшее течение экзистенции. Я никогда не разделял стремления людей окружить себя бессчетным количеством одинаково ущербных сородичей, способных чутко реагировать на малейшие вспышки их эмоционального и духовного метеоризма (это явление, если не ошибаюсь, зовется у них дружбой). Более того, мне, в общих чертах постигнувшему свою истинную сущность, внушало непреоборимое отвращение то мое обличье, какое я вынужденно принимал в набившем мне оскомину обществе. Все мои самоотверженные старания помочь окружающим открыться и найти со мной общий язык безрезультатно разбивались о скорлупу их предрассудков и комплексов, с которыми они сроднились настолько, что принимали их за реальность. Мне это бесплодное занятие вскоре приелось, и я решил оставить всех наедине с их неизлечимым одиночеством в толпе. Ну а теперь у меня были сугубые причины торжествовать: я испытал на собственном опыте то, чего они, такие членистоногие, никогда не удостоятся и в фантазиях, а тяжесть пережитого лишь добавляла ему ценности и усиливала остроту воспоминаний. Но все же надо было разобраться в природе личности той моей не то новой, не то старой знакомой, которой я дал имя Богини Небытия. Это было тем более важно, что она с присущей всем женщинам тенденцией (вот опять я ее женщиной обзываю!) требовать выполнения обещания, которое ты и не думал давать, будет ждать моего окончательного ответа при своем следующем пришествии. И что-то неотступно твердило мне, что Пришедшая из неведомого являла собой этакую персонификацию всех моих грез, вымышленных переживаний и тому подобных эманаций воображения, которые, собственно, и предоставляли мне укрытие на время жестоких рейдов из стана суровой действительности. В самом деле, упомянутые ею мои припадания к ее лону вполне можно интерпретировать как те погружения в мир иллюзий, что выручали меня из всех встречавшихся на моем жизненном пути бедствий; с этой целью я, в частности, усиленно самовыражался в своих замашках на искусство. Но ежели это предположение соответствует истине, то чем тогда может быть обусловлена ее принадлежность к Небытию вкупе с отвращением ко всему, порожденному жизнью? Ведь разве не искусство я избрал средством спасения своей личности от погребения в могиле небытия, если таковое является неизбежным следствием смерти тела? Но теперь все выходило наоборот; так что же из этого следует – искусство и есть смерть? Эта фраза была одновременно язвительным намеком и неумолимым развенчанием. Ну а что поделаешь, если нам, сентиментальным ипохондрикам, лишь две вещи в целом мире видятся надежными способами устранения всех возможных проблем?… И вещи эти суть любовь и смерть, хотя, на самом деле, устранять они могут в лучшем случае только друг друга. И это причудливое смешение Эроса и Танатоса, их абсурдное наложение одного на другое возможно лишь в рамках мира искусства, которое только по прихоти безумия создающего претворяется в жизнь. Со мной же это сыграло злую шутку: впустив в себя детенышей искусства, носивших тогда невинную личину безобидных детских мечтаний, и, обхаживая их со всем бескорыстием странноприимца, я и не заметил, как эти сусальные ангелочки вымахали до гротескных размеров, превратились в свирепых и жаждущих зла демонов самоуничтожения и вскоре захватили полную власть над моей волей, заставив потакать своим гадостным желаниям.