К концу лета в Плесси потянулась вереница «святых». В Туре их встречал епископ и посылал в Плесси, — по одному, через день. Но ни один из служителей божиих не оставался в замке более часа или двух; их очень быстро отпускали и, богато одарив, направляли в Орлеан, откуда они возвращались к себе на родину. Ни один из этих немцев, итальянцев, испанцев, французов, богословов, пустынников, монахов, пламенных и тупиц, истинно верующих и фарисеев — ни один из них не мог позабыть тех мгновений, когда он стоял перед жалкими останками короля — с наполовину мертвым лицом, затравленным взором и растоптанным, раздавленным голосом.
Людовик всех спрашивал одно и то же, скупо роняя слова;
— Преподобный отче, дух господен, в тебе сущий, может ли продлить мою жизнь?
И он слышал в ответ все одно и то же из испуганных, кротких или суровых уст:
— Государь, этой власти мне не дано.
Угодники божии — числом около двадцати — приходили и уходили. Людовик их не удерживал. Он ни слова не говорил про них, даже с Неккером не говорил. Он не высказывал ни удовлетворения, ни разочарования. Но, когда прошло несколько дней, и ни один пустынник больше не появлялся, он спросил:
— Больше никто не придет, Оливер? Бедный брат мой, я не видел среди них Исаии, ни даже этого знаменитого Роберта Тарентского, которого святой отец так превозносит. Разве он еще не приехал во Францию?
Неккер глядел на него, слышал его оживленную речь и снова ощутил, как сердце его содрогается от ужаса, ужаса — перед кем? — перед самим собой? Бывали ведь дни (особенно, когда Оливер не был все время подле короля), когда жизнь отлетала от Людовика, когда он словно костенел. Зато потом всегда наступала такая минута, когда его душа — душа-вампир — присасывалась к телу Неккера, выпивала из него несколько капель жизни и ими питала — очень скудно, жалко и скупо, но питала — собственное тело.
— Как я устал! — стонал про себя Оливер; и взор его не лишен был горечи, не лишен даже некоторой — пусть слабой — ненависти.
— Ах, брат милый, — тихо плакался Людовик, словно его обидели явным, громким упреком, — ведь я все-таки не оставляю надежды на господа бога! Чего я только не делаю! И с каким нетерпением я жду этого тарентского чудотворца Роберта!
— Он уже три дня как прибыл в Тур, — многозначительно произнес Неккер.
— Почему же он не появляется? — поспешно спросил король.
Оливер, не торопясь, без малейшего налета насмешки, ответил:
— Он, верно, узнал, что здесь живет Дьявол.
Король помолчал немного, потом произнес с кривой усмешкой:
— Странный святой, у которого даже нет мужества произнести заклятие против нечистого духа!
— Быть может, — улыбнулся Неккер, — быть может, он как раз обладает мужеством, которого все другие не проявили, и, быть может, он опасается, что изгнание нечистого духа придется вам не по вкусу.
— Это твоя новая манера шутить, Оливер? — спросил Людовик, развеселившись; а когда Неккер ничего не ответил, он продолжал, уверенно и хитро сощурившись, с сатанинской своей иронией прежних, лучших дней: — В таком случае, пусть дьявол отправится в Тур и привезет мне святого. Оригинальное будет соревнование. Мне это по вкусу, брат.
Сын апулийского крестьянина Роберто Риццо был отшельником с двенадцатилетнего до шестидесятилетнего возраста, — покуда, по просьбе папы, он не отправился в Плесси.
Еще мальчиком он убежал из дома отца, оставив его овец, кукурузу и виноградные лозы и весь этот тесный, напоенный солнцем мирок, чтобы в прибрежной пещере умерщвлять свою слишком рано развившуюся плоть. Почтительный восторг и преклонение односельчан сразу закрыли ему все пути назад. Так и не выбрался он из своей пещеры. Как человек большого самолюбия, жаждавший, чтобы все признали его неоспоримую исключительность, он остался в пещере, стал юношей, мужем, старцем. Богослов-самоучка, человек редких знаний и редкой однобокости, он служил божественному милосердию с немилосердной суровостью, был жесток к себе, жесток к другим грешникам, стекавшимся к нему из сел, городов, областей Италии, Франции, всего католического мира, не брал в рот ни мяса, ни рыбы, ни яиц, ни молока и лишь дважды прерывал свое пятидесятилетнее затворничество для того, чтобы поклониться святым местам и основать две церкви в Северной Африке. С течением времени он приобрел и влияние церковно-политическое; неизменно отказываясь занять какое бы то ни было положение в церковной иерархии, он тем не менее являлся душой крайней, воинствующе ортодоксальной партии, перед которой во время каждого конклава заискивали кардиналы испанской ориентации и с которой каждый новый папа принужден был считаться. Отправиться к христианнейшему королю Роберто согласился после долгих упрашиваний со стороны папы, и то лишь потому, что представлялась возможность, влияя на больного Валуа, утвердить уже сильно пошатнувшуюся власть Рима над Галликанской церковью[83]. Путь Роберто по Италии был давно не виданным сплошным триумфом его святости. Сопровождали его папский посол и королевич неаполитанский. В Неаполе король почтил его, как сын чтит отца: пришел пешком и с непокрытой головой в скромный трактир, где остановился Роберто, чтобы получить его благословение. В Риме его появление было целым событием. Кардиналы толпились в палаццо у римского градоначальника, где отшельник согласился занять пустой чердак с деревянной койкой. Он пробыл в Риме три дня, и за эти три дня он имел три аудиенции у папы, протекавшие с глазу на глаз и продолжавшиеся часа по три-четыре. Умный Клеменс не только предложил ему кресло рядом с собой, не только оказал ему честь, поручив основать новый орден, но и подробнейшим образом информировал обо всем, что касалось французского короля, и о церковно-политической цели его, Роберто, поездки: нужно разлучить безнадежно больного Валуа с его всеми ненавидимым, дьявольски опасным в духовном и светском смыслах министром Ле Мовэ, который не только всецело держит его в руках, но и безумно тиранит страну; больше того: это единственный человек, который сейчас в состоянии воспрепятствовать Риму получить влияние на политику короля и его несовершеннолетнего наследника. Святитель счел возложенную на него миссию венцом всей своей отмеченной божьим перстом жизни.