Выбрать главу

Если человек ударит раба в глаз и раб ослепнет на этот глаз, то раб будет отпущен на свободу, ибо глаз — плата за свободу, будь то раб или рабыня.

Венебл промахнулась. Или же била специально, чтобы не задеть сам глаз.

Мне казалось, что прошла вечность, пока я прощупывала кончиками пальцев веко, подавляя стоны и всхлипы. Первая вспышка боли, может, и утихла, но пришла следующая — ноющая и возрастающая, словно зубная.

Вильгельмина что-то произнесла, но я не слышала и не хотела слышать. Наш диалог закончен, больше козырных карт у меня нет, победа за ней. Молчание после столь оживленной беседы, приправленной выпадами с обеих сторон, ее не устроило. Она сделала один шаг навстречу, чуть наклоняясь ко мне, отчего в нос ударил тяжелый древесный запах духов, хранившийся не в складках парчовой юбки, а на коже. Сандал.

Эгоистичная роскошь: пользоваться в столь замкнутом пространстве парфюмерией, которая навсегда останется закупорена здесь; но запах не был так силен во время приема пищи, возможно, она наносила одну каплю и долго втирала в участки кожи, скрытые под плотной материей.

Нагретый человеческим теплом серебряный клюв проделал неглубокую царапину от уха до подбородка неповрежденной части лица, а после впился в тонкую кожу, запрокидывая мою голову назад. Обезоруживая. Если начну вертеть головой или попытаюсь отстраниться, то клюв, словно рыболовный крюк, сможет войти глубже при необходимом давлении.

— Значение здесь имею только я. Надеюсь, недопониманий больше не возникнет, правда? — голос стал тише. Кнут и пряник.

— Да, — прохрипела я. — Я все поняла.

Венебл выпрямилась, решительно смотря перед собой, а после сделала глубокий вдох и пожелала доброй ночи. Ее вид святой благодетельницы словно был призван продемонстрировать, что как моя жизнь к еще пару минут назад, так и каждый мой последующий вдох зависят лишь от нее. Она могла приказать Мид превратить меня в бифштекс с кровью, но не сделала этого, могла лишить глаза, но не лишила.

И я должна помнить о ее милосердии и хрупкости наших взаимоотношений.

Когда дверь закрылась, у меня началась хрипящая истерика. Я хваталась пальцами за горло, не отпуская руки от лица, будто глаз мог вытечь или исчезнуть; пыталась вдохнуть, хватая ртом воздух, но он, кажется, терялся.

Меня никогда не били. Случай в школе не в счет.

Меня никогда не били по лицу за неповиновение или сопротивление.

Тело била дрожь; мне хотелось рыдать, растирать слезы по лицу, смочить сухую, болезненного цвета кожу солоноватыми дорожками, но я не могла, как ни пыталась. Боль — все, что я чувствовала, когда подползла к спрятанному зеркалу, вглядываясь в затравленную незнакомку в отражении. Черный цвет с волос окончательно смылся, оставляя длину неопределенного цвета, как минимум на два сантиметра отрос рыжий цвет, который больше напоминал ржавчину. Шрам на щеке не окончательно зажил, место, куда ударила Вильгельмина, опухло и кровоточило. Наверное, задела камешком-глазом набалдашника и умудрилась поцарапать. Полоска на щеке походила на кошачью царапину.

Я погрязла в вопросах. Сколько еще проживу так? Есть ли смысл провоцировать сколиозницу? Стать обедом для голодающих или стоит еще побороться?

Ненависть учит есть, спать. Она смертельно отравляет, но ненависть — единственный мотиватор, вечный двигатель, который никогда не угаснет. Мне кажется, что только из ненависти можно построить новое, жить назло кому-то, чтобы доказать: ты — не слабое звено. Ты не сдашься и попытаешься выжить.

Вплоть до подъема я просидела в ванной комнате, прижимая к ушибу холод, то и дело смачивая водой белый чулок, который я использовала в качестве компресса. О том, что таким образом есть вероятность застудить лицевые нервы, я не думала. Плевать. Мысли занимала наша стычка, а еще острые предметы, которые могли быть забыты. Я искала винты на унитазе, сдвигала фаянсовую крышку бачка и искала любую железяку, которой можно убить.

Бритвенные станки здесь были, но лезвия в них слишком крошечные и тупые, чтобы за раз вскрыть глотку. Ну, я так думала.

За завтраком я осталась любимицей сезона. Они все слышали наш разговор, всхлипы и звон пощечины, но теперь предпочитали пялить глаза в тарелку с идеальным кубиком или косо поглядывать на мое лицо, раздумывая, что было бы с ними на моем месте.

— Что с вашим глазом? — поинтересовалась Венебл, промокнув уголки губ салфеткой.

— Сущий пустяк, — заверила я. — Ударилась о дверцу шкафа, когда искала спички.

— Следует быть осторожнее, — посоветовала Мид. — Нам не нужны несчастные случаи.

***

Прошел еще один день, неделя, месяц. Каждый день был неотличим от предыдущего. Я просыпалась, шла на завтрак, устраивала, как и многие, целое представление из поедания кубика — резала на кусочки, подолгу жевала, делала перерывы для того, чтобы послушать наигранные цитаты Дайны или сделать пару глотков воды; после у нас был впереди целый день, коктейли в шесть тридцать и ужин, где продолжалось то, что не закончилось за завтраком.

В нашем распоряжении была музыкальная комната, книги в ней, фортепиано, которое выполняло роль скорее большого подсвечника, нежели инструмента, и коридоры. Лиловые могли прогуливаться сколько угодно, пока Серые то и дело чистили наше дерьмо, перестилали постель, оттирали паркет, полировали перила и счищали воск с досок. Временами (почти всегда) я жалела, что не отношусь к Серым. У них проще и теплее платья, они не тратят особо времени на шнуровку, нижнюю юбку или кринолин (клянусь, я видела его на платье Коко).

Когда занят делом, остается меньше времени на размышления, а я только в них и пропадала. С тех пор, как у меня не появлялось острого чувства голода, ощущения, что желудок прилип к позвоночнику или стал размером с грецкий орех, я постоянно думала. На любую тему. Чаще всего размышления оканчивались плачевно. В прямом смысле. У меня начиналась истерика, слезы и заунывный вой в подушку.

Я завидовала Серой. Ее звали Энди, а теперь к ней никто не обращался по имени. Она сказала, что распределением обязанностей занималась какая-то тетка, которую я не видела или же не обратила на нее внимание. К ним обращались без заморочек, просто указывая пальцем: «Ты убираешь то, а Ты это».

У Серых был доступ к моющим средствам, бутылке отбеливателя и каким-то еще химикатам. Я завидовала. Их можно выпить, правда, все равно оставался риск сжечь пищевод и все равно выжить после всех мучений.

Энди мне нравилась. Она была интересной собеседницей. Ее жизнь могла бы сложиться очень насыщенно и красочно. Бывшая балерина, которой пророчили хорошую карьеру и работу в Линкольн-центре, если бы… Энди, конечно, себя «бывшей» не считала и говорила, что она балерина в прошлом или же: «До случившегося я была в одной балетной труппе». Ключевое слово — была.

Все выжившие — «бывшие». Бывшие актрисы, инфлюенсеры, студенты, ведущие блог о питании и здоровом образе жизни, журналисты и телеведущие. Наверное, из общей массы выбивался Галлант — он все еще продолжал размахивать ножницами над волосами Вандербилт. Пару раз я подумывала выкрасть у него ножницы.

Я заключила договор с Энди — она не убирает мою комнату и не обращается ко мне официально на людях и при других Серых, ведь у стен есть уши и кто-то может настучать, что она уклоняется от протокола. Наедине же мы превращались в двух подружек или вроде того. Во время положенной уборки я принималась за это дела самостоятельно, позволяя ей просто смотреть или рассказывать о прошлом. Главное — не вслушиваться.

Мне нравилось оттирать пол и не вслушиваться в пустую болтовню. Я могла бы делать это целый день, пока не заболит рука от напряжения. Во время бессонницы я с тем же азартом соскребала воск, исцарапав в пух и прах подсвечники, но до них никому не было дела.

Я устала. Я устала от того, что жила под одной крышей (или слоем земли) с теми, кто меня ненавидел. Нет, не так. Они ненавидели друг друга. Озлобленные выжившие перемывали друг другу кости изо дня в день, ворошили грязное белье, подначивали и вели себя не лучше людей того времени, из которого прибыли наши наряды.