Итак, мы пришли в ту точку, откуда начинался путь, проложенный ранее моим пером. Меня бы это очень обрадовало, обладай я малейшим литературным честолюбием или следами таланта. Очень плохо… Я взглянула на Льюиса. Он уже открыл глаза и наблюдал за мной.
– Как тебя зовут?
– Дороти, Дороти Сеймур. Разве я тебе не говорила?
– Нет.
Я сидела на краешке его кровати. В окно вливался вечерний воздух, наполненный запахом моря, столь сильным, столь неизменным в течение многих лет, как я дышу им, что он казался прямо-таки жестоким в своем постоянстве. Долго ли еще я буду сладострастно вдыхать этот воздух? Сколько времени мне отпущено до того, как останется лишь тоска по ушедшим, годам, поцелуям, теплу мужского тела? Я вышла бы замуж за Пола, отказалась бы от неограниченной веры в свое хорошее здоровье, душевное равновесие. Так легко быть довольной собой, когда ты кому-то нужна, а потом? Да, потом? Потом, без сомнения, будут психиатры, сама мысль о которых вызывала у меня тошноту.
– Ты выглядишь грустной, – сказал Льюис. Он взял мою руку и посмотрел на нее. Я тоже взглянула на нее. Оба мы с интересом смотрели на мою руку – ситуация забавная и неожиданная. Лыоис, похоже, не знал, что это такое, а у меня же возникло ощущение, что в руках у него какая-то вещичка, более мне не принадлежащая. Никто еще не держал мою руку столь естественно.
– Сколько тебе лет?
К моему безмерному удивлению, я ответила честно:
– Сорок пять.
– Ты счастливая.
Пораженная, я взглянула на Льюиса. Ему, должно быть, двадцать шесть или чуть меньше.
– Дожить бы до таких лет. Это здорово. – Он отпустил мою руку или, как мне показалось, снова вернул ее моему телу. Затем отвернулся и закрыл глаза.
– Спокойной ночи, Лыоис, – я встала.
– Спокойной ночи, – ласково ответил Лыоис. – Спокойной ночи, Дороти Сеймур.
Я осторожно закрыла дверь и спустилась вниз, на террасу. Мне было необычайно хорошо.
– Ты Знаешь, я никогда не забуду тебя. Я не смогу тебя забыть.
– Забыть можно все.
– Нет. Между нами стоит что-то безжалостное, ты тоже это чувствуешь. Ты… должен понять. Невозможно, чтоб ты не понимал этого».
Я прервала этот волнующий диалог, мой последний шедевр, и бросила вопросительный взгляд на Льюиса. Он приподнял брови и улыбнулся.
– Ты веришь в безжалостность поступков? – спросил он.
– Но это же не обо мне, это о Ференце Листе и…
– Но ты?
Я начала смеяться. Я знала, что жизнь временами казалась мне безжалостной, и некоторые любовные увлечения оставляли меня в уверенности, что я никогда не приду в себя. И вот теперь, в сорок пять лет, в отличном расположении духа я сижу у себя в саду и ни в кого не влюблена.
– Я верила, а ты?
– Пока пет, – Лыоис закрыл глаза. Постепенно он становился более разговорчивым, и мы болтали о нем, обо мне, о жизни. Вечером, когда я приходила из студии домой, он, опираясь на костыли, спускался вниз, удобно устраивался на террасе в парусиновом кресле-качалке, и мы, бывало, с несколькими порциями шотландского наблюдали наступление ночи. Я радовалась, что, приходя домой, нахожу его там, спокойного, странного, веселого и молчаливого одновременно, как какую-то домашнюю зверушку. Просто радовалась, ничего больше. Я ни в каком смысле не влюбилась в него, наоборот, его привлекательность пугала и почти отталкивала меня. Не знаю, почему, возможно, он казался мне чересчур приглаженным, слишком стройным, слишком совершенным. Нельзя сказать, что я видела в нем что-то женственное, но он заставлял меня вспоминать об избранной расе, о которой писал Пруст: волосы, как пух, кожа, как шелк. Короче, не было в нем ничего от детской угловатости, которую я нахожу такой привлекательной в мужчине. Интересно, брился ли он, да и росла ли у него борода?