Выбрать главу

«Если ее родители не возымели подозрений, — заключил я, — и перемена места за столом произошла случайно, завтра я снова буду сидеть рядом с ней». Но ни назавтра, ни в следующие дни меня не сажали больше рядом с мадмуазель Альбертой, которая с тем же непроницаемым лицом и тем же невероятно непринужденным тоном рассуждала о пустяках и трюизмах, о коих обычно толковали у этих мелких буржуа. Как вы понимаете, я наблюдал за ней с позиции заинтересованного человека. Вид у нее был ничуть не огорченный, тогда как я ужасно злился, злился до ярости, которую следовало скрывать, хотя она разрывала мне сердце. И этот постоянный ее вид отдалял меня от нее еще больше, чем вставшая между нами шутка за столом. Я так ожесточился, что в конце концов перестал бояться скомпрометировать ее и вперял в большие ледяные и по-прежнему непроницаемые глаза девушки угрожающе пламенную тяжесть своего взгляда. Что означает ее поведение? Уловку? Кокетство? Очередной каприз или просто-напросто… глупость? Позже я познал женщин и такой породы — сперва вспышка чувственности, потом тупость. «Если бы люди умели выбирать момент!» — говаривала Нинон.[37] Не упустил ли я этот момент? И все-таки я ждал. Чего? Слова, знака, рискованного пустяка, сказанного шепотом после еды под шум отодвигаемых стульев, но так как ничего подобного не происходило, я дал волю сумасбродным догадкам, самым нелепым фантазиям, какие только можно измыслить. Я вбил себе в голову, что ввиду множества препятствий, встающих между нами дома, она пришлет мне письмо по почте, исхитрившись бросить конверт в почтовый ящик, когда выйдет в город с матерью; я дважды в день начинал беситься за час до того, как почтальон проследует мимо дома. За этот час я раз десять сдавленным голосом осведомлялся у старухи Оливы: «Нет ли мне письма, Олива?» — на что та невозмутимо отвечала: «Нет, сударь, нету». Возбуждение мое в конце концов стало слишком острым. Обманутое желание перерастает в ненависть. Я возненавидел Альберту и, движимый ненавистью обманутого желания, стал приписывать девушке мотивы, более всего способные пробудить во мне презрение к ней, потому что, ненавидя, всегда жаждешь и презирать. Презрение — нектар для ненависти. «Трусливая дрянь боится написать мне!» — твердил я про себя. Как видите, я опустился до бранных слов. Я мысленно оскорблял ее, не думая, что, оскорбляя, взвожу напраслину. Я даже силился не думать больше о девушке, обстреливая ее отборными казарменными выражениями в разговорах с де Меном. Крайность, до которой она меня довела, подавила во мне всякую рыцарственность, и я выложил в подробностях все свое приключение добрейшему Луи, который выслушал меня, пощипывая длинные светлые усы, и без стеснения — мы в двадцать седьмом полку не были моралистами! — посоветовал мне:

— Делай, как я, — клин клином вышибают. Возьми в любовницы швеечку и не думай больше о своей чертовой девице!

Но я не последовал совету Луи. Для этого я был чересчур задет. Узнай она, что я завел себе любовницу, она, пожалуй, вообразит, что я вознамерился уязвить ее сердце или тщеславие. Но она этого не узнает! Да и откуда ей это узнать? Поселить любовницу у себя, как Луи в своей «Почтовой гостинице», означало бы порвать с добрыми людьми, у которых я квартировал и которые немедленно попросили бы меня поискать себе другое пристанище, а я не собирался отказываться, раз уж мне больше ничего не светило, от возможности вновь коснуться руки или ноги этой чертовки Альберты, которая после всего, на что она решилась, оставалась для меня все той же величаво-неприступной Великой мадмуазель.[38]

— Скажи лучше — недоступной, — потешался надо мной Луи.

Прошел целый месяц, и вопреки своей решимости выказать себя столь же забывчивым и равнодушным, как Альберта, противопоставить мрамор мрамору и холод холоду, я жил теперь в непрерывном напряжении, словно человек в засаде, хоть я и ненавижу сидеть в ней даже на охоте! Да, сударь, дни мои превратились в сплошное сидение в засаде. Я ждал в засаде, спускаясь к обеду в надежде застать Альберту в столовой одну, как в первый раз. В засаде за обедом, когда в упор или искоса ловил ее взгляд, ясный и адски спокойный, не избегавший моего, но не отвечавший ему. В засаде после обеда, потому что теперь, встав из-за стола, я ненадолго задерживался, чтобы взглянуть, как дамы вновь берутся за работу в оконном проеме, и, если она уронит что-нибудь — наперсток, ножницы, кусочек ткани, иметь возможность поднять вещь, подать ей и коснуться ее руки, чье касание не стиралось у меня из памяти. В засаде у себя в комнате, куда я возвращался, чая услышать в коридоре поступь той ноги, что с такой непререкаемой решительностью коснулась моей. В засаде даже на лестнице, где уповал ее встретить и где, к вящему моему конфузу, старая Олива застала меня стоящим на часах. В засаде у окна — того самого, что вы видите, — к которому я прирастал, когда Альберта с матерью собирались выйти, и от которого отходил не раньше, чем она возвращалась, — и все это впустую. Выходя из дому, закутанная в девичью шаль в белую и красную полоску, она ни разу не повернула свою дразнящую грудь, а возвращаясь — неизменно рядом с матерью, — не подняла глаз на окно, за которым я ждал. Такова была злополучная муштровка, на которую она меня обрекла. Разумеется, мне известно, что женщины всех нас вынуждают более или менее раболепствовать, но не в таких же пределах! Старый фат во мне, которому давным-давно пора бы умереть, до сих пор возмущается всем этим! Ах, я больше не думал, какое счастье носить мундир! Каждый день, исполнив служебные обязанности, я спешил домой после учения или смотра, но уже не для того, чтобы пачками проглатывать мемуары или романы, единственное тогда мое чтение. Я больше не навещал Луи де Мена. Я не прикасался к своим рапирам. У меня не было такого лекарства, как табак, который усыпляет жизнедеятельность и которым располагаете вы, молодые люди, пришедшие мне на смену. Тогда в двадцать седьмом полку курили только солдаты в караулке, играя в бриск[39] на барабане. Итак, тело мое было праздным, и тоска грызла мне сердце (не знаю, впрямь ли сердце) на диване, который не дарил меня больше прохладой, столь отрадной на его шести квадратных футах, где я метался, как львенок, чующий поблизости свежее мясо.