Выбрать главу

Выполняя данное себе слово, баронесса зажила там в еще более полном одиночестве, чем в Форе. Это было не просто уединение: это была тюрьма вдобавок к уединению. Ластени, послушная Ластени, которая дрожала перед матерью и с детства покорялась любым решениям ее деспотичной натуры, и теперь не восстала против глубокого одиночества, которое навязала ей энергичная воля баронессы. Понятие чести в светском его толковании занимало меньше места в ее девственном невежественном и ослабевшем мозгу, нежели в сознании ее матери. Захлебнувшаяся в слезах, душа ее превратилась в податливую глину, мнущуюся под крепкими пальцами такой ваятельницы, перед которой не устоял бы и мрамор. Что до Агаты с ее фанатической привязанностью к девушке, которую она просто была не способна заподозрить в том, что невинность ее осквернена, она нисколько не удивлялась такому чудовищному и таинственному удалению от людей. Она находила вполне естественным желание баронессы скрыть состояние Ластени, которой не следовало показываться в таком полном упадке на родине своей матери: нельзя, чтобы о г-же де Фержоль говорили: «Вот что принесло гордой м-ль д'Олонд ее скандальное похищение!» К тому же Агата не забыла о своем сверхъестественном лекарстве для Ластени и все время размышляла о паломничестве к гробнице присноблаженного Тома де Бивиля и о последующем экзорцизме, если присноблаженный не вонмет молитве над его гробницей. Это была последняя надежда души, полной простодушной веры, а вера всегда простодушна. Баронесса не встретила ни препятствий, ни возражений со стороны дочери и старой служанки, без которой она не сумела бы создать для себя монашеское существование. Действительно, Олонд был монастырем на троих, только без капеллы и богослужения, что еще более отягчало и мучило совесть баронессы. Даже под вуалем она не могла ходить к мессе в соседние приходы: оставлять Ластени хоть на минуту в последний месяц тревожного ожидания было слишком опасно.

«Мне придется принести ей в жертву даже свои религиозные обязанности!»— огорчалась она: буква закона для этой янсенистки всегда значила больше, чем сам закон. «Моя дочь обрекает на вечную гибель нас обеих», — сокрушалась она в своей неистовой и экзальтированной праведности. И нужно понять это религиозное чувство, чтобы отдать себе отчет, как отчаянно терзалась совестью эта сильная женщина. Поймет ли читатель его? Сомневаюсь… Этот дом без монахинь и капеллы, который за царящее в нем одиночество я сравнил с монастырем, вскоре стал для нее и Ластени столь же тесен и душен, что и карета, производившая на них во время поездки впечатление гроба. К счастью (если подобное слово может быть употреблено в такой надрывающей сердце истории), этот дом-гроб был достаточно просторен, чтобы в нем физически можно было существовать. Стены сада, за которым долгое время не ухаживали, были достаточно высоки, чтобы скрывать обеих отшельниц, когда им требовалось хоть на несколько минут выйти наружу, чтобы не задохнуться в пустоте, как умершая за четырнадцать месяцев от самоудушья энергическая принцесса Эболи,[429] заточенная по приказу Филиппа II в камере с зарешеченными и запертыми на замок окнами и вынужденная дышать лишь воздухом, который выдыхала и который возвращался обратно ей в грудь. Страшная казнь!.. Но через несколько дней Ластени перестала даже выходить. Она предпочитала лежать у себя в спальне на кушетке, где ночью ее место занимала мать, потому что баронесса всегда была рядом, как тюремщик, и даже хуже, чем тюремщик, потому что в заключении не всегда остаешься наедине со своим стражем, тогда как Ластени жила вместе с ним, теперь безмолвным, но вездесущим и безжалостным в своем упорном безмолвии. Баронесса приняла решение, отлично живописующее душевную ее твердость. Она больше не говорила дочери ни слова. Ни в чем ее не упрекала. Она, такая сильная, почувствовала, что не может победить эту слабую девушку, и все слова отскакивают от дочери назад и хлещут ее же по сердцу. Увы, это молчание всю жизнь занимало слишком большое место в общении двух женщин. Теперь оно стало молчанием двух мертвецов, но живых мертвецов, запертых в одном гробе, которые вечно и безмолвно видели и касались друг друга между четырьмя стиснувшими их досками. Это мрачное обоюдное молчание было самой нестерпимой из их пыток. Дыхание души человеческой — это не молитва, как утверждает Сен-Мартен.[430] Нет, это выражение чувства в целом, что бы оно ни передавало — любовь или ненависть, проклятие или благословение, молитву или богохульство. Поэтому приговорить себя к молчанию — это все равно что приговорить себя задыхаться, но не мочь умереть от удушья. Мать и дочь по своей воле и от отчаяния осудили себя на это. Их обоюдное молчание было палачом для каждой из обеих. Баронесса де Фержоль, глубокой веры которой никто не мог поколебать, говорила хотя бы с Богом: она бросалась на колени перед дочерью и тихо молилась. Но Ластени больше не молилась, говорила с Богом не больше, чем с матерью, и даже улыбалась недоброй, презрительной улыбкой, глядя, как та молится на коленях у ее постели. Для нее, жертвы судьбы, справедливости не существовало ни у Бога, ни у людей, коль скоро она не нашла ее для себя даже у родной матери. Да, самой несчастной из двух была все-таки Ластени. Что до Агаты, постоянно устраняемой г-жой де Фержоль, она не осмеливалась работать в комнате, где больше не разговаривали, и, хотя состояние Ластени надрывало ей сердце, она вновь увлеченно вступила во владение вещами, окружавшими ее и, как она выразилась, «знакомыми с нею» с юности, прошедшей в этом замке; она хлопотала в саду и у колодца, взвалив на себя все домашние заботы, о которых ее хозяйки, судя по всему, утратили всякое представление. Без Агаты, которая заботилась о них, как о детях или умалишенных, они, поглощенные снедающими их мыслями, вероятно, умерли бы с голоду.

9

Однажды вечером баронесса воочию обнаружила у дочери симптомы, предвещающие близкое разрешение от бремени, и хотя она ждала этого события, г-жа де Фержоль не без тревоги увидела, что оно наступает. Торжественное и грозное, оно в неопытных руках могло стать трагическим и смертельным. Однако она подготовилась к нему с решительностью, удержавшей в узде ее нервы. Боли у Ластени были такого свойства, что женщины, испытавшие их, не могли ошибиться на сей счет. Ластени родила ночью. Когда начались схватки, г-жа де Фержоль посоветовала:

— Кусайте простыни, чтобы не кричать. Постарайтесь взять себя в руки.

Ластени взяла себя в руки так, словно от рождения была сильной натурой. Она не издала ни звука, хотя стоны все равно никого не подняли бы на ноги в доме, где ночь не усугубляла тишину — такое безмолвие Царило там днем. Единственной, кто мог что-то услышать, была Агата, но она спала в своей комнате на дальнем конце замка, и, закричи Ластени, голос ее все равно не долетел бы туда. Баронесса предусмотрительно приняла все возможные предосторожности. Тем не менее, вопреки всему, ей пришлось пережить отчаянную минуту. Ее охватила смесь страха и неуверенности — безумная подозрительность. Она твердо знала, что они с роженицей наедине, и все-таки с трепетом сердечным рискнула отойти от постели, распахнуть настежь запертую дверь и, выглянув в потемки коридора, убедиться, что никто не подслушивает. Ей чудилось, что там на корточках сидит Агата. Это было совершенно немыслимо, и все равно она выглянула за дверь с заходящимся сердцем, как бывает у суеверов, которые не убеждены, что в зияющей черноте ночи мимо них не скользнет сейчас привидение. В данном случае привидением была бы Агата. Дрожа, г-жа де Фержоль расширенными зрачками впилась во мглу коридора и, бледная от непроизвольного страха смелых людей, вернулась к постели, где ее дочь извивалась от боли в конвульсиях, и помогла ей освободиться от своей ноши.

вернуться

429

Обстоятельства смерти принцессы Эболи заимствованы Барбе д'Оревильи из какого-то легендарного источника. Ана де Мендоса и Ла Серда (1540–1592), долго игравшая видную роль при дворе Филиппа Испанского (1356–1598) и его любовница, была приговорена к тюремному заключению, где и провела до смерти более 12 лет.

вернуться

430

Сен-Мартен, Луи Клод, маркиз де (1743–1803) — французский мистик, прозванный Неизвестным философом.