Выбрать главу

И этот денди, без всякого дендизма поведавший мне столь подлинную и печальную историю, снова замолчал. Я погрузился в размышления, навеянные его рассказом, и понял, что виконт де Брассар, цвет дендизма, притом что этот цвет не душистый горошек, а гордый красный мак, этот грандиозный — на английский манер — поглотитель кларета, — человек, как все, гораздо более глубокий, чем он кажется с виду. Я вспомнил его слова в начале рассказа о черном пятне, которое всю жизнь омрачало его беспутные наслаждения, и тут, к вящему моему удивлению, капитан внезапно сдавил мне плечо.

— Ну-ка, взгляните на занавес! — молвил он.

По комнате, вырисовываясь на ткани, промелькнула гибкая тень женщины.

— Тень Альберты! — сказал де Брассар и с горечью добавил: — Сегодня ночью случай что-то чересчур насмешлив.

Занавес снова стал пустым светло-красным квадратом. Тем временем тележник, сажавший на место ступицу, пока капитан длил свое повествование, закончил работу. Сменные лошади стояли наготове и с фырканьем выбивали искры из мостовой. Кучер в каракулевой шапке по самые уши и с подорожной в зубах взял вожжи, вскарабкался на империал, опустился на свое сиденье и громким голосом бросил в ночь повелительное:

— Пошел!

Мы тронулись и вскоре миновали таинственное окно с пунцовым занавесом, которое я теперь постоянно вижу во сне.

Прекраснейшая любовь Дон-Жуана

Невинность — лучшее лакомство для дьявола.

А.
I

Выходит, старый повеса до сих пор жив? — Еще как, убей меня Бог! — воскликнул я, но, вспомнив, что она набожна, тут же поправился: — Жив, Божьей милостью, и даже обитает в приходе Святой Клотильды, квартале герцогов. Король умер, да здравствует король! — говаривали в старой Франции до того, как монархия была сокрушена, словно чашка севрского фарфора. А вот Дон-Жуан назло всем демократиям — монарх, которого никто не сокрушит.

— Действительно, дьявол бессмертен, — поддакнула она, словно соглашаясь с собственным доводом.

— Он даже…

— Кто? Дьявол?

— Нет, Дон-Жуан. Третьего дня он превесело отужинал… Догадайтесь где!

— В вашем мерзком «Золотом доме»[46] разумеется.

— Фи, сударыня! Дон-Жуан больше туда ни ногой. Там нечем прилично угостить его грандство. Сеньор Дон-Жуан всегда чуточку походил на Арнольда Брешианского,[47] который, согласно хроникам, питался исключительно кровью душ. Ею он и любит подкрашивать свое шампанское, но ее давным-давно не отыщешь в кабаке для кокоток.

— Вот увидите, — иронически вставила она, — он еще отужинает с этими дамами в бенедиктинском монастыре…

— В монастыре Вечного поклонения, сударыня, поскольку поклонение, предметом которого сумел стать этот черт, а не человек, длится, по-моему, до сих пор.

— Для католика вы, кажется, чересчур вольнодумны, — слегка скривясь, процедила она, — и если вам вздумалось заговорить сегодня со мной о Дон-Жуане лишь для того, чтобы сообщить мне новости о разных негодницах, прошу избавить меня от описания ваших ужинов с ними.

— Ничего мне не вздумалось, сударыня. Негодницы же, присутствовавшие на упомянутом ужине, даже если они в самом деле негодницы, пришли на него не ради меня… к сожалению.

— Довольно, сударь!

— Позвольте мне быть скромным… Их было там…

— Mille е tré?[48] — с любопытством подхватила она, взяв себя в руки и почти сменив гнев на милость. — О, гораздо меньше, сударыня, от силы дюжина. Все было очень достойно…

— Непристойно, — поправила она.

— Кстати, вы и без меня знаете, что в будуаре графини де Шифревас много народу не поместишь. Дела там могли вершиться большие, но сам будуар — мал.

— Как! — изумленно воскликнула она. — Значит, ужинали в будуаре?

— В будуаре, сударыня. Да почему бы и нет? Обедают же на поле боя. Сеньору Дон-Жуану хотели оказать необычайную честь и достойнее всего было дать такой ужин на поле его славы, где вместо лавров цветут воспоминания. Прекрасная идея, нежная и меланхоличная! Это был не бал жертв, а их ужин.

— А что Дон-Жуан? — осведомилась она, как Оргон спрашивает: «А что Тартюф?» — в одноименной пьесе.

— Дон-Жуан воспринял все как должно и отлично отужинал

… совсем один пред ними

в образе вашего знакомца, которым является не кто иной, как граф Хулио Амадео Эктор Равила де Равилес.

— Он? Да, это действительно Дон-Жуан, — согласилась она.

И хотя возраст мечтаний для нее давно остался позади, эта святоша с острым клювом и коготками погрузилась в раздумья о графе Хулио Амадео Экторе, человеке из племени Дон-Жуана, отпрыске той вечной расы, которой Бог не отдал мир, но и не помешал дьяволу отдать ей его.

II

Я рассказал старой маркизе Ги де Рюи сущую правду. Всего дня три тому назад дюжине дам из добродетельного предместья Сен-Жермен (пусть не беспокоятся — я их не назову!), каковые, все двенадцать, по мнению вдовствующих кумушек, были когда-то коротки (прелестное старинное выражение) с графом Равила де Равилесом, пришла странная мысль угостить его ужином в отсутствие других мужчин, чтобы отметить… Что — об этом они молчали. Устроить такой ужин — смелая затея, но женщины, трусливые поодиночке, отважны, когда их много. Ни одна из участниц этого женского ужина не осмелилась бы, вероятно, устроить его у себя с глазу на глаз с графом Хулио Амадео Эктором; но вместе, подпирая друг друга плечом, они не побоялись образовать цепочку месмеровской ванны[49] вокруг магнетического и опасного для их репутации графа Равила де Равилеса.

— Какое имя!

— Провиденциальное,[50] сударыня.

Граф Равила де Равилес, который, замечу в скобках, всегда повиновался повелительному зову, заложенному в его имени, был законченным воплощением соблазнителя, каким тот предстает в истории и в романах, и маркиза Ги де Рюи, старая ворчунья с холодными и острыми голубыми глазами, хотя остротой они уступали ее уму, а холодностью — сердцу, сама соглашалась, что если в дни, когда вопрос о женщинах утрачивает былое значение, на свете и есть человек, напоминающий Дон-Жуана, то это, безусловно, граф Равила. К сожалению, это был Дон-Жуан уже в пятом действии. Такой сильный ум, как принц де Линь,[51] никак не мог взять в толк, что и Алкивиаду[52] в свой срок стукнуло бы пятьдесят. В этом смысле граф Равила также был продолжателем Алкивиада. Как д'Орсе, денди, изваянный в микеланджеловской бронзе и оставшийся красивым до своего последнего часа, Равила отличался особой красотой, присущей племени донжуанов, таинственной расе, продолжающей себя не от отца к сыну, как прочие люди, а возникающей там и сям на определенной дистанции в различных семействах рода человеческого.

Это была настоящая красота, дерзкая, веселая, властная, короче, донжуанская — это слово объясняет все и избавляет от дальнейших описаний, и ее — уж не заключил ли граф договор с дьяволом? — он сохранял всегда. Однако Бог постепенно брал свое; тигриные когти жизни начали бороздить аполлоновский лоб графа, украшенный розами стольких поцелуев, и на его дерзостных широких висках засеребрилась первая седина, предвещающая скорое вторжение варваров и падение империи. Впрочем, он носил свои седины с бесстрастием гордыни, усугубленной сознанием своей силы, но женщины, любившие его, иногда поглядывали на них не без грусти. Как знать, быть может, эти седины предвозвещали их собственный час? Увы, для них, как и для графа, это был час страшного ужина с командором, после которого остается одно — ад, сначала ад стариковства, потом настоящий. Вот, вероятно, почему, прежде чем разделить с графом последнюю горькую трапезу, дамы решили сами дать ему ужин, и ужин этот оказался шедевром.

Да, шедевром вкуса, утонченности, патрицианской роскоши, изысканности, одухотворенности. Это был самый очаровательный, восхитительный, лакомый, пьянящий и, главное, оригинальный из ужинов. Подумайте только — оригинальный! Обычно устраивать ужины побуждают радость или жажда развлечений, здесь же их заменили воспоминания, сожаления, почти отчаяние, отчаяние в вечернем туалете, спрятанное под улыбками или смехом и жаждавшее празднества, последнего безрассудства, бегства в вернувшуюся на час молодость, опьянение, наконец, перед тем как все это уйдет навсегда.

Амфитрионки[53] этого неслыханного, ужина, столь мало считавшиеся с трусливыми правилами общества, к которому они принадлежали, несомненно испытали на нем нечто вроде того, что чувствовал Сарданапал[54] на костре, куда свалил своих жен, рабов, коней, драгоценности, сокровища, чтобы все они погибли вместе ним. Устроительницы пиршества тоже принесли на этот всесожжигающий ужин изобилие своей жизни. Они принесли туда красоту, ум, выдумку, украшения, могущество, чтобы разом швырнуть их в огонь величественного пожара.

вернуться

46

Ресторан в Париже, построенный в 1839 г. на углу Итальянского бульвара и улицы Лаффита.

вернуться

47

Арнольд Брешианский (ум. 1155) — итальянский политический деятель, борец против католической церкви. Сожжен на костре.

вернуться

48

Тысяча три? (ит.) — Согласно легенде о Дон-Жуане, он соблазнил 1003 женщины.

вернуться

49

Имеется в виду ванна, за которую брался рукой первый из пациентов; затем присутствующие образовывали цепочку и по ней передавался «животный» магнетизм, учение о котором выдвинул врач Франц Генрих Месмер (1733–1815) и который пропагандировался им как средство от многих болезней. Метод Месмера строился, видимо, на массовом гипнозе.

вернуться

50

Испанское «Ravila» созвучно франц. глаголу ravir — похищать, восхищать, отнимать.

вернуться

51

Линь, Шарль Жозеф, принц де (1735–1814) — политический деятель и писатель, уроженец Бельгии, генерал на австрийской и русской службе, типичный вельможа-вольнодумец и остряк XVIII в.

вернуться

52

Алкивиад (450–404 до н. э.) — афинский политический деятель и полководец, человек исключительной красоты и одаренности, но известный своей полной аморальностью.

вернуться

53

Имеется в виду Амфитрион (миф.) — древнегреческий царь, в переносном смысле — гостеприимный хозяин. Когда Амфитрион был на войне, Зевс принял его облик и провел ночь с его женой Алкменой, что не помешало Амфитриону радушно принимать у себя Зевса и даже усыновить Геракла, рожденного Алкменой от Зевса.

вернуться

54

Сарданапал — мифический последний царь Ассирии, славившийся своей роскошью; осажденный врагами и не видя средств к спасению, сжег себя с женами, слугами и сокровищами. Описание Барбе д'Оревильи в точности повторяет картину Эжена Делакруа «Смерть Сарданапала» (1827).