Выбрать главу

— И из легенды моего края — предгорий Урала, — в свой черед подхватила княгиня Жабле — знаменитый бриллиант, сперва розовый, потом почерневший, но оставшийся бриллиантом и сверкающий теперь еще сильнее.

Она произнесла свои слова со странным очарованием, присущим этой цыганке, потому что она впрямь цыганка, на которой женился по любви самый красивый князь польской эмиграции и которая выглядит такой же доподлинной княгиней, как если бы явилась на свет под балдахином Ягеллонов.[61]

Тут произошел форменный взрыв.

— Да! — закричали дамы. — Расскажите, граф, — страстно взмолились они, и дрожь любопытства пробежала по каждой от кончиков пальцев до завитков на шее; тесно прижавшись друг к другу, одни облокотились на стол и подперли щеку рукой; другие, прикрыв веером рот, откинулись на спинку стульев, и все при этом обстреливали графа игривыми испытующими взглядами.

— Если вы категорически настаиваете… — процедил граф с небрежностью человека, знающего, что ожидание разжигает охоту.

— Категорически! — подтвердила герцогиня, устремив глаза на золоченое острие своего десертного ножа, как турецкий деспот взирает на острие своего ятагана.

— Тогда слушайте, — все так же небрежно бросил Равила.

Уставясь на него, дамы изнывали от нетерпения. Их взоры впивались в него, они пожирали его глазами. Любая любовная история интересует женщину, но — почем знать? — может быть, очарование момента заключалось для каждой из них в мысли, что нынешняя история окажется ее собственной. Они знали, что граф настоящий джентльмен и светский человек, и не сомневались: он обойдет имена и опустит, когда понадобится, слишком прозрачные подробности, и эта уверенность еще более обостряла их желание услышать историю. Нет, они не просто хотели услышать ее, они надеялись на это.

Тщеславие побуждало их искать соперницу, которую назовет самой лучшей любовью своей жизни мужчина, хранящий в памяти столь много прекрасных воспоминаний. Сейчас старый султан еще раз бросит платок,[62] которого не подберут ничьи пальцы, но та, кому он брошен, почувствует, как он беззвучно упадет ей на сердце.

Вот он, тот дальний гром, в ответ на ожидания дам внезапно обрушившийся на их настороженные головки.

IV

— Я часто слышал от моралистов, этих великих жизнеиспытателей, — начал граф Равила, — что самая сильная наша любовь — не первая и не последняя, как считают многие, а вторая. Но в том, что касается любви, всё — правда и всё — ложь, и со мною, кстати, было не так. То, чего вы требуете от меня, сударыни, и что я должен вам нынче поведать, относится к прекраснейшей поре моей молодости. Я уже не был тем, кого именуют молодым человеком, но я был еще молод и, как выражался один из моих старых дядей, мальтийский кавалер, определяя этот возраст, «уже проделал первые кампании».[63] Итак, в полном расцвете сил я находился в разгаре связи, как мило говорят итальянцы, с женщиной, которую вы все знаете и которой вы все восхищались.

Здесь взгляд, которым одновременно обменялась эта группа женщин, впивавших каждое слово старого змия-искусителя, превратился в нечто такое, что описать просто невозможно — нужно видеть самому.

— Это была прекрасная женщина, — продолжал Равила, — самая благородная во всех смыслах слова, какую только можно себе представить. Она была молода, знатна, красива, остроумна, наделена широтой художнической натуры и при этом естественна, как те в вашем высшем обществе, кто естествен. К тому же в свете она притязала только на одно — на то, чтобы нравиться мне, посвящать мне свои заботы, быть для меня нежнейшей из любовниц и лучшей из подруг.

Я, по-моему, был у нее не первым, кого она любила. Хотя она любила еще до меня — и не своего мужа, но это была добродетельная, платоническая, утопическая любовь, которая не столько заполняет сердце, сколько занимает его, приуготовляя душевные силы для другой любви, приближающейся на смену первой. Словом, это была пробная любовь, похожая на малую мессу, которую служат молодые священники, чтобы выучиться безошибочно отправлять настоящую. Когда я вошел в ее жизнь, она еще задерживалась на своей малой мессе. Настоящей же стал для нее я, и она отслужила эту мессу со всеми подобающими церемониями и пышно, как кардинал.

При этом сравнении самая чарующая улыбка обошла Двенадцать пар божественных губ, подобно кругам на прозрачной поверхности озера. Эта мимолетность была восхитительна.

— Она, в самом деле, была особенным существом, — вновь заговорил граф. — Я редко встречал больше истинной доброты, сострадания, возвышенных чувств во всем, включая страсть, которая, как вы знаете, отнюдь не всегда добро. Я никогда не видел больше бескорыстия, меньше показной добродетели и кокетства — двух качеств, часто похуже переплетающихся в женщинах, чем спутывается моток ниток, которым позабавились кошачьи коготки. От кошки в моей возлюбленной ничего не было. Она была тем, что чертовы сочинители книг, отравляющие нас своей манерой выражаться, определили бы как примитивную натуру, украшенную цивилизацией: в ней чувствовалось лишь очаровательное богатство последней, но отсутствовала та мелкая развращенность, которая кажется еще более привлекательной, чем богатство, порождающее ее.

— Она была брюнеткой? — внезапно и в упор прервала его герцогиня, наскучив всей этой метафизикой.

— А, портрет кажется вам недостаточно светлым! — ловко отпарировал Равила. — Да, она была брюнеткой с агатовыми волосами и глазами такого оттенка черного дерева, какие, на моей памяти, не сверкали на сладострастной округлости ничьего женского лица, но по цвету кожи она была блондинкой, а именно по цвету кожи — не волос — и надо судить, кто перед тобой — брюнетка или блондинка, — пояснил великий наблюдатель, изучивший женщин не только для того, чтобы описывать их внешность. — Она была черноволосой блондинкой.

Все блондинки за столом, которые принадлежали к таковым лишь по цвету волос, слегка отпрянули назад. Очевидно, для многих история стала менее интересной.

— У нее были волосы Ночи и лицо Авроры, — продолжал Равила, — потому что оно сияло редкой ослепительно-алой свежестью, которая устояла против всех воздействий ночной парижской жизни, а моя подруга уже многие годы жила этой жизнью, обжигающей столько роз жаром своих канделябров. У нее же, казалось, этот жар лишь воспламенил их, но не сжег — настолько ярок был почти светоносный кармин ее щек и губ. Их двойной блеск удачно сочетался с рубином, который она обычно носила на лбу, потому что в то время в моде были фероньерки, отчего на лице ее, где пылали глаза такого накала, что из-за него не сразу удавалось определить их цвет, образовался как бы треугольник из трех рубинов. Стройная, но крепкая, даже величавая, рожденная быть женой полковника кирасиров, — муж ее, правда, командовал тогда всего лишь эскадроном легкой кавалерии, — она, будучи знатной дамой, обладала здоровьем крестьянки, пьющей солнце всей кожей, и отличалась пламенностью выпитого ею солнца, всегда присутствовавшего в ее душе и жилах и всегда готового брызнуть оттуда. Но тут-то и начинается странное! Эта сильная и непосредственная женщина, эта натура, пурпурная и чистая, как кровь, орошавшая ее щеки и придавшая розоватость рукам, была — поверите ли? — неумела в ласках…

Здесь иные глаза потупились, но тут же снова лукаво заблестели.

— Неумела в ласках, неосторожна в жизни, — закончил фразу Равила, не углубляясь в упомянутую им подробность. — Мужчине, любимому ею, надлежало постоянно учить ее двум вещам, которым она, кстати, так и не научилась: не теряться перед всегда вооруженным и беспощадным светом и овладеть в интимных делах великим искусством любви, без коего та умирает. Любовь у нее была, а вот искусства любви недоставало. Она являла собой противоположность многим женщинам, которые владеют лишь этим искусством. Чтобы понимать и применять политику «Государя»[64] надо изначально быть одним из Борджа.[65] Борджа предшествует Макиавелли. Первый — поэт, второй — критик. Так вот, от Борджа в ней ничего не было. Она была честная женщина, влюбленная и, несмотря на свою безмерную красоту, наивная, как маленькая девочка, которая, захотев пить, набирает воду в ладошку, пропускает ее второпях сквозь пальцы и приходит в полную растерянность.

Впрочем, контраст подобной растерянности и неловкости в этой статной и страстной женщине, которая могла бы ввести им в заблуждение многих своих светских знакомцев и у которой было все — любовь и счастье, но которая не умела платить за них той же монетой, — такой контраст выглядел почти мило. Только вот я был тогда недостаточно умозрителен, чтобы удовольствоваться этим художническим почти, а потому в иные дни она делалась беспокойной, ревнивой, несдержанной — словом, такой, каким бываешь, когда любишь, — а она любила. Но и ревность, и беспокойство, и несдержанность — все тонуло в неисчерпаемой доброте ее сердца, как только она, столь же неловкая в ссорах, как и в ласках, замечала, что хочет причинить боль, или думала, что причиняет ее. Львица неведомой породы, она пыталась царапать своими бархатными лапами, воображая, что вооружена когтями, но, желая их выпустить, неизменно убеждалась, что их у нее нет.

вернуться

61

Ягеллоны — династия польских королей и великих князей литовских в 1396–1572 гг.

вернуться

62

В старой Турции владелец гарема (в данном случае — султан) бросал носовой платок той из жен, которую выбирал себе на ночь.

вернуться

63

Для того чтобы стать мальтийским кавалером, дворянин должен проделать несколько кампаний.

вернуться

64

«Государь» (1513) — трактат Никколо Макиавелли (1469–1527), выдвигавший идею объединения Италии с помощью сильной морально беспринципной власти государя.

вернуться

65

Борджа (Борха) — знатный род испанского происхождения, игравший значительную роль в политической жизни Италии конца XV—начала XVI в. и запятнавший себя всевозможными преступлениями. Здесь имеется в виду Чезаре Борджа (1474–1507).