Итак, в предвидении грядущего скандала я дважды прослушал эту маленькую женщину, которой не долго было оставаться книгой за семью печатями для своего врача: кто исповедует тело, тот быстро овладевает и сердцем. Какими бы нравственными или безнравственными принципами ни объяснялся нынешний недуг графини, она тщетно сжимается при мне в комок и пытается скрыть свои впечатления и мысли; ей все равно придется ими поделиться.
Вот что я говорил себе, но — поверьте — напрасно так и сяк вертел ее в своих медицинских когтях. Через несколько дней мне стало ясно, что у нее нет ни малейшего подозрения насчет соучастия мужа и Отеклер в семейном преступлении, тайным и безмолвным очевидцем которого был ее дом. Что это было со стороны графини? Недостаток проницательности? Молчание ревнивого чувства? Что? Со всеми, кроме мужа, она вела себя с несколько надменной сдержанностью. Со лже-Элали, которая прислуживала ей, была повелительна, но немногословна. Это может показаться противоречивым, но никакого противоречия тут нет. Просто так уж было. Графиня умела приказывать кратко, но никогда не возвышала голос, сознавая себя женщиной, рожденной для того, чтобы ей повиновались. Она великолепно справлялась с этой ролью. Элали, грозная Элали, не знаю уж как втершаяся или проникшая в дом графини, окружала ее заботами, умея остановиться прежде, чем они утомят ее хозяйку, и даже в мелочах выказывала на службе такую гибкость и такое понимание характера своей госпожи, что это свидетельствовало о невероятной воле и гениальном уме. В конце концов я сам заговорил с графиней об Элали, которая с неподражаемой естественностью хлопотала вокруг больной во время моих визитов, отчего у меня по спине бегали мурашки, как при виде змеи, развивающей свои кольца, выпрямляющейся и приближающейся к ложу спящей женщины.
Однажды вечером, когда графиня попросила ее принести не помню уж что, я воспользовался уходом Элали и той быстрой легкой поступью, которой она отправилась исполнять поручение, чтобы сказать несколько слов, содержавших в себе более или менее скрытый намек.
«Какой бархатный шаг! — восхитился я, глядя вслед уходящей Элали. — У вас, госпожа графиня, на редкость услужливая и приятная, как мне кажется, горничная. Не разрешено ли мне узнать, где вы ее нашли? Эта девушка, случайно, не из В.?»
«Да, она превосходная служанка, — глядясь в то же время в маленькое ручное зеркальце, оправленное зеленым бархатом с отделкой из павлиньих перьев, равнодушно отозвалась графиня с высокомерным видом, который всегда бывает у человека, когда он занят совсем не тем, о чем с ним разговаривают. — Я чрезвычайно довольна ею. Она не из В., но сказать вам — откуда, не могу. Если это вас интересует, справьтесь у господина де Савиньи, доктор: это он привел мне ее вскорости после свадьбы. Она служила — объяснил он, представляя ее, — у одной его кузины, та умерла, и девушка осталась без места. Я взяла ее без рекомендаций и не раскаиваюсь. Как горничная она совершенство. Я не знаю за ней никаких недостатков».
«Зато я знаю один, госпожа графиня», — возразил я с напускной серьезностью.
«Да? Какой же?» — полюбопытствовала она с томным безразличием к предмету разговора и по-прежнему смотрясь в зеркальце, где усиленно изучала свои бескровные губы.
«Она слишком красива, — ответил я, — поистине слишком для горничной. Придет день, и у вас ее похитят».
«Вы полагаете?» — бросила она, все так же смотрясь в зеркальце и с полным равнодушием к моим словам.
«И возможно, в нее влюбится порядочный человек вашего круга. Она достаточно хороша, чтобы вскружить голову герцогу».
Говоря так, я тщательно взвешивал слова. Это был зондаж, и если бы он ничего не обнаружил, повторить его я уже не мог бы.
«В В. нет герцогов, — отозвалась графиня, чей лоб остался столь же гладок, как зеркальце, которое она держала в руке. — Кроме того, доктор, если уж такая девушка решит уйти, ничья привязанность ее не остановит. Элали — очаровательная прислужница, но, как и другие, способна злоупотребить вашей привязанностью, и я поостерегусь привязываться к ней».
В этот день речь об Элали больше не заходила. Графиня так и не догадалась, что ее обманывают. Да и кто бы догадался? Даже у меня, хоть я с первого взгляда узнал Отеклер, которую столько раз видел на расстоянии вытянутой шпаги в фехтовальном зале ее отца, — даже у меня бывали минуты, когда я готов был поверить, что это действительно Элали. Савиньи выказывал во лжи гораздо меньше свободы, естественности, непринужденности, чем она, хотя должно было бы быть наоборот. Отеклер, бесспорно, любила его, и любила очень сильно, иначе она не сумела бы сделать то, что сделала, пожертвовав ради графа исключительным положением, которое льстило ее тщеславию и притягивало к ней взоры всего городка, то есть — для нее — всей вселенной, где со временем она могла бы среди своих молодых почитателей и поклонников найти такого, кто женился бы на ней по любви и ввел бы ее в более высокое общество, известное ей лишь по его мужской половине. Савиньи, даже если он любил ее, играл все-таки менее крупно, нежели она. В самопожертвовании он стоял ниже ее. Его мужская гордость несомненно страдала от того, что он не может избавить любовницу от недостойного и унизительного положения. Во всем этом было даже какое-то несоответствие неистовости характера, которую приписывали Савиньи. Если он любил Отеклер так, что готов был ради нее пожертвовать молодой женой, он мог увезти ее и поселиться с ней в Италии, — это делалось в то время уже довольно часто, — а не обрекать ее на мерзости тайного и позорного сожительства. Выходит, он любил меньше, чем она? Быть может, он позволял Отеклер, которую не любил, любить сильнее, нежели он? А вдруг она сама прорвалась сквозь семейные заслоны и принудила его к взаимности? И он, найдя приключение рискованным и пикантным, уступил этой новой разновидности жены Потифара, близость которой ежечасно умножала соблазн?
Словом, то, что я увидел, не пролило для меня свет на Савиньи и Отеклер. Они, разумеется, были соучастниками некой адюльтерной истории, но вот каковы были чувства, понуждавшие их к адюльтеру? Каково было положение двух этих людей относительно друг друга? Мне страстно хотелось вычислить это неизвестное в моем уравнении. Савиньи вел себя с женой безупречно, но в присутствии Отеклер-Элали он принимал со мной меры предосторожности, которые свидетельствовали, что на душе у него не слишком спокойно. Когда в житейской повседневности он просил горничную жены принести книгу, газету или иной предмет, его манера брать у нее просимое сразу выдала бы его, будь на месте вышедшей за него маленькой воспитанницы бенедиктинок другая женщина. Было заметно, что граф боится коснуться рукой руки Отеклер, как будто после такого случайного касания он не сможет не схватить ее. Отеклер не испытывала подобного замешательства, не принимала этих боязливых предосторожностей. Искусительница, как все женщины, которая соблазнила бы самого Бога на небесах, существуй там Бог, и дьявола в преисподней, она словно нарочно усугубляла и желание, и опасность. Раз или два, когда мой визит пришелся на обеденное время, я заставал ее у постели графини, где, свято соблюдая приличия, неизменно трапезовал и Савиньи. Прислуживала Отеклер, поскольку остальные слуги в покои хозяйки не допускались. Ставить тарелки на стол ей приходилось через плечо графа, и я поймал ее на том, что, слегка наклоняясь, она задевала грудью затылок и уши Савиньи, который при этом бледнел и следил, не смотрит ли на него жена. Честное слово, я в то время был еще молод, и бесчинство молекул в организме, именуемое кипением страстей, представлялось мне единственным, ради чего стоит жить. Поэтому я воображал, что подобная тайная связь со лжеслужанкой на глазах у жены, которая может обо всем догадаться, таит в себе какую-то особую сладость. Да, тогда-то я и понял, что такое незаконное сожительство под семейным кровом, как выражается старый пошляк Кодекс!