— Как! Ее любили все одиннадцать? — воскликнул барон, подскочив, как пробка из бутылки, — так его поразила эта подробность истории, в которой изумляло всё — и события, и действующие лица.
— Да, барон, все, — подтвердила м-ль де Перси, — и чувство, внушенное ею, еще долго жило в их сильных душах. Впрочем, вы не удивились бы этому, если бы знали тогдашнюю Эме, женщину, для которой не нашлось достойного художника и которой вы, может быть, не встречали равной, хоть столько скитались по свету.
— Стой! — рявкнул барон, служивший в Германии в уланах. — Стой! — повторил он, словно за ним следовал его эскадрон. — В тысяча восемьсот с чем-то году я встречался с леди Гамильтон.[345] И клянусь семью раковинами, что ношу на себе, мадмуазель, это была бабенка, которая даже квакера[346] заставила бы понять сатанинские безумства, которые позволил себе из-за нее лорд Нельсон.
— Я тоже ее знавал, — в свой черед вставил аббат, — но мадмуазель де Спенс, которая сидит перед тобой, была много красивей. День и ночь!..
— Ручаюсь оленьими рогами! — возбужденно гнул свое барон де Фьердра. — Однажды я видел леди Гамильтон в образе вакханки…
— Вот уж в чьем образе ты никогда бы не увидел мадмуазель де Спенс! — саркастически перебил аббат.
— И клянусь тебе… — продолжал барон: он больше ничего не слышал — так ему хотелось порассуждать.
— Что такой образ недурно подходил бывшей трактирной служанке, — вновь перебил аббат. — Еще бы! Своей крепкой розовой от загара рукой она нацедила достаточно кружек пива ричмондским[347] конюхам, чтобы уметь управляться с амфорой — и даже изящно. Но красота мадмуазель Эме де Спенс была не того сорта. Не пытайся даже равнять кого-нибудь с нею. Моя сестра права. Жизнь слишком коротка, чтобы встретить в ней вторую такую женщину, какой была в свое время Эме. Ее отличала неповторимая красота. А судьба ей выпала та же, что всему совершенному в этом мире. История не вспомнит о ней, равно как об одиннадцати героях, любивших ее. Она никого не опозорила, не входила запросто в ванную королевы,[348] не была одной из тех соблазнительных опустошительниц большого света, где они селят смятение ветром, поднимаемым их юбками. Бедная, забытая, ослепительная некогда красавица, она даже не слышит теперь, что я говорю о ней вечером у камина, ибо ей суждено быть одинокой отрадой Бога.
Пока аббат говорил, барон смотрел, как работают над вышивкой руки Мадонны — той, кого де Перси назвал одинокой отрадой Бога. Один глаз у него подергивался, и г-н де Фьердра ловко пользовался своим тиком. Другим глазом, серым и живым, который он не закрывал, бывший улан посматривал то на прекрасный лоб Эме, увенчанный золотистой бронзой волос, прекрасный лоб Моны Лизы, к слегка выпуклой середине которого сверкавший на нем свет лампы как бы пристегивал опаловую фероньерку, то на полные плечи, обтянутые облегающим серо-стальным шелковым корсажем, и, может быть, глядя на все это, думал, что наперекор времени, горю и прочему от одинокой отрады Бога осталось еще вполне достаточно, чтобы крошками с монаршего стола насытить даже самых разборчивых мужчин.
Но он не сказал того, что думал. Даже если неподобающие мысли и прочертили на мгновение его мозг, он удержал их под своим рыжеватым париком, и м-ль де Перси, пыхтя, как трогающийся с места паровоз, продолжила свой рассказ.
— Сирота и, к сожалению, последняя представительница своего дома, Эме де Спенс проводила много времени с нами, серьезными тридцатилетними девушками, игравшими при ней роль целого отряда мамаш. Она уже довольно давно жила в Туфделисе, когда там появился неизвестный молодой человек, которого она полюбила и о котором мы так ничего и не узнали — ни как его зовут, ни откуда он, ни чем занимался прежде. Знала ли все это она? Открыл он ей или нет тайну своей жизни в те долгие часы, что проводил наедине с ней под дубовыми амбразурными рамами Туфделиса, где мы так часто оставляли их беседовать с глазу на глаз, после того как проведали, что они стали сужеными? Но даже если он открыл тайну, Эме сохранила ее. Она погребла любовь в своем сердце. Да, Эме де Спенс — могила, поросшая мирными ландышами. Взгляните, господин де Фьердра, как безмятежна эта доживающая свой век девушка, чья простая жизнь вот уже двадцать лет полна безнадежности, это создание, которое достойно трона, но умрет белицей монастыря бернардинок в Валони. Она больше не слышит, да и не силится слышать; от нее осталось одно — очаровательная улыбка, которая стоит всего остального и дороже всего остального. Она живет лишь в самой себе, в воспоминаниях, которые она никогда не осквернила признаниями, живет, забыв о свете, примирясь с тем, что свет забыл о ней, и видя только того, кого любила.
— Нет, Барб, нет, она его не видит! — бесхитростно поправила м-ль Сента, как всегда стоя на грани потустороннего и буквально истолковав не слишком изощренную метафору м-ль де Перси. — С тех пор как он умер, она ни разу его не видела, но тем не менее одержима им: он возвращается к ней, особенно в тот месяц, когда был убит. Вот почему в этот месяц Эме не может оставаться одна с наступлением ночи. Глухая-преглухая, она в это время отчетливо слышит какие-то странные и страшные шумы. В комнате — ни души, а во всех углах — вздохи. Кажется, будто кто-то с силой раздергивает занавеси — так скрипят их медные кольца на железных прутьях. Однажды я сама слышала это вместе с ней, волосы вздыбились у меня на голове, и я сказала: «Это наверняка вернулась его душа и требует, чтобы вы молились за нее, Эме». А она, не смутившись в отличие от меня, серьезно ответила: «Я всегда заказываю панихиду по нему, если с вечера слышу это, Сента». И он вправду требует панихиды по себе: как-то раз Эме запоздала с нею на день, и в следующую ночь шум стал просто ужасен. Занавеси прямо-таки взбесились на своих прутьях, а мебель до самого утра трещала, словно каштаны, которые забыли надрезать и которые выскакивают из огня.
— Так вот, господин де Фьердра, Эме, верящая в призраки, хотя иначе, нежели вы, Сента, — вновь возвысила голос м-ль де Перси, раздосадованная тем, что ее так надолго прервали, и заплатив язвительным выпадом бедной простоватой агнице Божьей за ее несвоевременное блеянье, — Эме, способная верить тому, что видит в собственном сердце, была и остается для нас более глубокой и поразительной тайной, чем ее жених. Он всего-навсего появился и исчез. Удивительно ли, что нам о нем ничего не известно? А с Эме мы прожили двадцать пять лет, но знаем о ней немногим больше. В замок Туфделис незнакомца, так и оставшегося для нас незнакомцем, привел ночью наш шевалье Детуш. Эме знала шевалье. Она несколько раз виделась с ним в Авраншене[349] у своей тетки госпожи де ла Рок-Пике, старой шуанки, которая, правда, не могла шуанствовать, как я, потому что обезножела, но делала это на свой манер, пряча у себя в погребах и амбарах шуанов, отлеживавшихся там днем перед ночными набегами. Позднее Эме вновь встретилась с шевалье, и я, краснорожая образина, которой уже тогда оставалось лишь наблюдать за любовью других, начала побаиваться — изредка, но серьезно, — что она любит его. Во всяком случае, когда Детуш находился поблизости — не знаю, возможно, то был результат ослепительной красоты этого человека, более женственно прекрасного, чем она, — я замечала, как слегка трепещут упорно опущенные веки прелестной и благородной Эме, а на ее розовом лице вспыхивает тревожившее меня пламя. Клянусь душой, из них бесспорно получилась бы великолепная пара! Но не говоря о том, что мелкопоместный шевалье де Ланготьер был не того происхождения, какое позволяло бы жениться на урожденной де Спенс, мой разум подсказывал мне, что полюбить такого человека, как Детуш, — большое несчастье.
Бог этого не попустил. Она влюбилась не в шевалье, а в его спутника, появившегося в Туфделисе ночью в жуткую непогоду, которую, собираясь за Ла-Манш, Детуш предпочитал ясным лунным ночам.
Помните, Юрсюла? Мы не спали и расположились в большой гостиной: вы с Эме щипали корпию, я лила пули, потому что никогда не любила тряпки. Мы бодрствовали, как нынче вечером, только не так спокойно. Внезапно послышался крик совы, и в козьих шкурах, с которых стекала вода, вошли двое мужчин, похожие на волков, свалившихся в море. Шевалье Детуш представил нам своего спутника как дворянина, долго участвовавшего в войне в Мэне под именем господина Жака,[350] которое так и осталось за ним.
345
346
350
Настоящее имя человека, послужившего прототипом этого таинственного персонажа, как было установлено позднее, — шевалье де Кулонж.