Выбрать главу

Я рванул вперед по узкой дороге, что со временем превратится в Парк-Лейн, а немного погодя свернул в первую улочку далеко отстоящих друг от друга домов. Мало-помалу пространство между домами сокращалось, количество прохожих увеличивалось, и я притопал на просторный выгон — будущую площадь Гросвенор — и попал на разгар субботней вечерней ярмарки. Мать честная, народищу! Товар продают где с ручных тележек, где с прилавков, залитых колеблющимся светом факелов, плошек и сальных свечей. Уличные разносчики горланят:

— Медовые груши! Восемь на пенни!

— Каштаны с пылу с жару! Пенни два десятка!

— А вот пироги! Кому с мясом, кому с рыбой! Налетай, не робей!

— Орешки — сами лузгаются, сами в роток просятся! Шестнадцать за пенни!

Я бы с удовольствием куснул чего-нибудь, но у меня не было ни гроша той эпохи — только почти килограммовый слиток золота.

Я припомнил, что Брук-стрит берет начало в северной части площади Гросвенор, и, оказавшись на нужной улице, стал расспрашивать прохожих насчет местожительства писателя по фамилии Чаттертон. Ни один сукин сын и слыхом не слыхал о таком. Но тут я наткнулся на бродячего книготорговца, на лотке которого красовались брошюры с кричащими названиями вроде «Собственноручное жизнеописание палача», «Кровавые тайны Сохо», «Приключения слуги-пройдохи». Парень заявил, что знает поэта и тот пишет для него длиннющие поэмы, получая по шиллингу за штуку. Он указал мне на чердак жуткой развалюхи.

Я поднялся по шаткой деревянной лестнице без половины ступенек — одному Богу известно, как я не ухнул вниз, — и влетел в чердачную комнату, весело напевая: «Злато! Злато! Злато! Желтый блеск, весомый хлад!» (Томас Худ, 1799-1845). На грязной постели младой поэт бился в предсмертных судорогах с пеной на губах — типичная развязка при отравлении мышьяком. «Ага! — мелькнуло у меня в башке. — Он окочуривается. И отлично понимает, что его дело труба. Так что, если я его вытащу из могилы, мы, может статься, получим нового Молекулярного для нашей Команды».

И я энергично взялся за дело.

Сперва надо прочистить желудок. Я расстегнул ширинку, набурлил в стакан и силой влил мочу ему в глотку, чтоб его стошнило. Никакого результата. Похоже, яд уже впитался. Я слетел вниз по убийственной лестнице и замолотил кулаками в дверь домохозяев. Мне открыла бабушка Бетой Росс. Пока она костерила меня, я шмыгнул мимо нее в комнату, увидел кувшин с молоком, схватил его, потом кусок угля из нерастопленного камина и помчался наверх — мимо огорошенной и противно визжащей старухи. Ни молоко, ни уголь бедолаге не помогли. Он таки помер — к безутешной скорби современников, а я остался как дурак со слитком теперь не нужного золота, от которого пузырился задний карман моих штанов.

Делать нечего, оставалось только ждать, когда машинка Герба Уэллса выдернет меня обратно из восемнадцатого века, и я потопал обратно — по дождю. С Флит-стрит я повернул в переулок и зашел в таверну «Чеширский Сыр» — в надежде обменять слиток на стакан-другой доброго вина и обсохнуть у огня. Место у камина оказалось занято зычно сопящим китом и тихо побулькивающим налимом. Мать честная! Сам Великий и Незабвенный, а с ним его подлипала Босуэлл! [3]

— Что бы вы делали, сэр, ежели бы оказались заперты в башне с новорожденным младенцем? — вопрошала рыбешка кита.

Тот заколыхался, приосанился, чтобы разродиться исторической фразой, но его ответ на сей монументальный вопрос мне услышать не довелось — сукин кот Герб уволок меня в будущее на самом интересном месте.

Когда я вывалился из нутра машины времени. Герб возмущенно замахал руками:

— Вон! Вон! Сыпь отсюда! Они уже убрались.

Я поковылял к выходу.

— Какого черта ты не отдал золото Томасу Чаттертону?

— Опоздал. Он уже дух испустил, когда я появился.

— Ах ты, незадача какая!

— Попробуй еще раз. Только загляни к нему пораньше.

— Не могу. Дурацкая машина не желает дважды посещать одно и то же десятилетие. Говоря по совести, этот драндулет никуда не годится. Буксует на каждом временном ухабе.

Быть может, именно поэтому из грандиозной программы Герба Уэллса («Здоровье, просвещение и процветание всем векам!») ничегошеньки не получается. Я поблагодарил его на двадцатнике, которым мы, члены Команды, обычно пользуемся при общении, и заговорил на черном испангле.

Можете принять меня за психа, но я на самом деле просто обалдеваю оттого, как мне приходится валандаться с этими моими записками. Приходится переводить мой рассказ сперва на двадцатник с черного испангля, который нынче является официальным языком в этой стране, а потом переводить результат на машинный язык. Вы только вообразите эту цепочку: черный испангл — двадцатник — машинный язык. Та еще работа! Особенно, если сортируешь свои воспоминания за много веков. Поэтому не обессудьте, если кое-где мой рассказ хромает то на одну ногу, то на обе. В моем дневнике все изложено путем, как надо, языком прозрачным как слеза крокодила. Но когда я собираю свои записи в одно целое, компьютер то и дело выплескивает на экран строчку «090-НЕЧИТАБЕЛЬНО» — разумей: «Я не просекаю, что ты имеешь в виду».

У всех членов нашей Команды одинаковая проблема. Не с памятью — события из нашей памяти хрен сотрешь, как надпись со стены сортира. Проблема — что перед чем было, как разместить воспоминания в правильной временной последовательности. Я терпеть не могу бардака в воспоминаниях и потому вынужден вести прилежные дневниковые записи. В Команде я самый зеленый и до сих пор стараюсь организовать свою башку наподобие органического компьютера — чтоб все было аккуратно по файлам и выскакивало на экран по первому требованию. Я тащусь от того, как справляется с задачей Сэм Пепис, историк и хронист нашей Команды. Он как-то пробовал объяснить мне свой метод. Ему он кажется совсем простеньким.

вернуться

3

Английский писатель Джеймс Босуэлл (1740-1795) прославился блестящими — и весьма дотошными — воспоминаниями о своем великом коллеге Сэмюэле Джонсоне (1709-1784), от которого он на протяжении многих лет не отходил буквально ни на шаг, фиксируя чуть ли не каждое слово своего друга.