Выбрать главу

— Почему туда нельзя входить? — спросил Харденджер. — Наверное, у вас на то есть серьезные причины, доктор Грегори!

— Причины действительно имеются, — очень веско подтвердил Кливден. Никто не знает о лаборатории номер один больше доктора Грегори. Мы недавно с ним о ней беседовали. Не буду лгать, я тоже испуган. Если бы доктору Грегори разрешили, он бы отлил стены и потолок из бетона вокруг блока "Е" и запечатал бы лабораторию номер один навсегда. Вот как опасается доктор Грегори. Ему хотелось бы хоть на месяц закрыть эту лабораторию.

Харденджер пронзил своим холодным взглядом сначала Кливдена, потом Грегори и своих помощников.

— Пройдите по коридору, пожалуйста. Для вашего же блага будет лучше, если меньше будете знать об этом. Вы также, лейтенант. Простите. — Он подождал, пока Уилкинсон и двое других уйдут, взглянул насмешливо на Грегори и произнес:

— Итак, доктор Грегори, вы не хотите, чтобы дверь в лабораторию номер один была открыта? Это подозрительно. А вы нами подозреваетесь в первую очередь, знаете об этом?

— Как вам угодно. У меня нет настроения шутить именно здесь — Он бросил взгляд на Кландона и сразу отвел глаза. — Я не полицейский и не военный. Если бы вы...

— Конечно. — Харденджер указал на расположенную в нескольких футах от нас дверь. — Что там находится?

— Это кладовая, извините...

— Пойдемте туда. — Харденджер направился к кладовой, а мы за ним. Не обращая внимания на табличку «Не курить», Грегори зажег сигарету и стал быстро и нервно затягиваться.

— Не хочу отнимать у вас время, — произнес он. — Буду по возможности краток, но необходимо вас убедить, — он умолк и затем тихо продолжал: Сейчас термоядерный век. Это век, когда десятки миллионов людей идут на работу и возвращаются домой, зная об угрозе термоядерной войны. Миллионы людей не могут спокойно спать ночью, задумываясь о судьбе нашей зеленой и прекрасной планеты, которой угрожают оружием, сделающим ее безжизненной пустыней. — Он глубоко затянулся, погасил сигарету и сразу закурил новую, продолжая говорить в облаке табачного дыма. — Я избавлен от этих страхов о термоядерном Армагеддоне и безмятежно сплю по ночам. Слышу о русских ракетах и улыбаюсь. Слушаю американцев, хвалящихся своими ракетами, и тоже улыбаюсь. Такой войны никогда не будет, потому что я знаю, пока две сверхдержавы держат свои сабли в ножнах в виде разных мощных ракет, несущих столько-то и столько-то мегатонн, они в действительности не думают о них вообще. Они думают, господа, о Мортоне, потому что англичане, осмелюсь сказать, дали понять великим державам недвусмысленно, что бактериологическое оружие, которое у них имеется, сильнее всех бомб. И это оружие делается здесь, в Мортоне. Это оружие, если его применить, не оставит на всей планете ничего живого. Абсолютно ничего. Вот почему у меня страх перед дверью лаборатории номер один. Надеюсь, вы поймете меня.

Мы выслушали доктора Грегори в полном молчании и были согласны, что опасность за дверью велика. Но нужно было убедиться, что преступники не входили туда. И мы открыли дверь. И убедились в том, что из самой секретной лаборатории исчезло шесть ампул в контейнерах, специальных стальных контейнерах. В трех из них был сильный ботулинусный вирус, смертельный для всего живого. Но самое страшное, что неизвестные похитили три ампулы дьявольского микроба, против которого вообще не было никакой защиты — ни сыворотки, ничего другого. Это был нокаут.

Мэри Кэвел в моей жизни значила все. Уже два месяца я женат на ней, но знаю, это чувство останется до конца моих дней. На всю жизнь. Конечно, это легко может сказать любой — легко, просто и не задумываясь. Звучит такое, возможно, немного банально. Но вам надо бы ее увидеть, мою жену, и тогда вы поверите мне.

Моя жена — маленькая белокурая красавица с поразительными зелеными глазами, но замечательна она не только этим. Вечером вы можете, расставив руки, ловить на улицах Лондона в часы пик всех девушек подряд — и половина из дюжины окажется маленькими белокурыми красавицами. Она была не просто сияющим счастьем, которое никого не минует. Мэри олицетворяла безудержную радость и влюбленность в жизнь. Она жила с напряжением тропической птицы колибри, у которой сердце бьется в темпе шестисот ударов в минуту. Было в ней и еще нечто иное. Какое-то сияние — в лице, в глазах, в голосе, во всем, что она говорила и делала. Она — единственный известный мне человек, не имеющий врагов ни среди женщин, ни среди мужчин. К этим чертам, пожалуй, можно применить только несколько старомодное и затасканное слово «добродетель». Она терпеть не могла святош, всех, кого называют ханжами, но ее собственная добродетель окружала ее ощутимым магнитным полем.

Магнитным полем, невольно притягивавшим к ней стольких обездоленных, надломленных душой и телом, что иному потребовалась бы еще дюжина жизней, чтобы столько встретить. Старик, доживающий свои последние дни при слабом осеннем солнце на скамейке в парке, птица со сломанным крылом — все они тянулись к Мэри. Лечить изуродованные тела и души было ее талантом, и я только совсем недавно стал понимать, что, врачуя одного, она уже знала о другом страждущем, о ком никто еще не подозревал. Впрочем, у нее был маленький недостаток, который мешал ей превратиться в ангелоподобное существо, — она была вспыльчива, и вспыльчивость эта могла проявиться самым невероятным образом в сопровождении не менее невероятных выражений, но только тогда, когда она видела птицу со сломанным крылом и человека, сделавшего это.

Она была моей женой, чему я не переставал удивляться. Она могла выбрать любого по своему желанию, но остановила выбор на мне. Я отношу это к тому, что в некотором роде у меня тоже были перебиты крылья. Гусеница немецкого танка изувечила мне ногу в сражении близ Кайе, а осколок зажигательного снаряда сжег половину лица так, что стать Адонисом мне не помогла бы теперь никакая пластическая операция. Ко всему этому, левый глаз мой едва мог отличить день от ночи, Подошел поезд, и я увидел ее, легко спрыгивающую с подножки вагона в двадцати ярдах от меня. Она была с толстым типом средних лет, несшим ее чемодан. Отмерший тип промышленного дельца большого города, в костюме и с зонтиком. Такие проводят время в сочувственном разглядывании лиц бедных вдов и сирот. Я его никогда раньше не встречал, Мэри тоже. Она просто умела сходиться с людьми: абсолютно разные люди соперничали между собой, чтобы оказать ей услугу. Таким соперником был и этот делец.

Она побежала ко мне, и я раскрыл объятия навстречу. Она всегда бурно выражала свою радость после разлуки, и я каждый раз замечал вокруг удивленно поднятые брови окружающих, но легко с этим примирился. Последний раз мы виделись с ней сегодня утром, но я уже скучал по ней так, словно был на австралийском безлюдье. Едва начал усаживать ее в машину, как подошел делец, опустил чемоданы, поклонился Мэри, приподняв котелок, повернулся, кланяясь, и упал, зацепившись за тележку носильщика. Затем встал, отряхнулся и опять начал кланяться. И вот, наконец, в последний раз приподнял свой котелок и исчез.

— Постарайся поменьше улыбаться своим приятелям, если не хочешь, чтобы я по гроб жизни работал на пособия по увечьям, полученным не без твоей помощи. Этот угнетатель рабочего класса мог бы вынудить меня носить эти чемоданы остаток жизни, хоть и исчез.

— Он довольно милый и внимательный, не правда ли? — серьезно взглянув на меня, сказала она. — Пьер Кэвел, вы устали, раздражены, и нога ваша сильно ноет.

— Лицо Кэвела — маска, — возразил я, — по нему невозможно узнать ни мысли, ни чувства. Его лицо, как утверждают, непроницаемо. Спроси любого.

— И вы уже пили виски?..

— Только долгая разлука с тобой вынудила меня к этому позорному поступку, — пробормотал я и завел машину. — Мы остановились в отеле «Вогоннер».

— Изумительно. Тростниковые крыши, дубовые ветви, местечко у пылающего камина. — Она поежилась. — В самом деле, холодно.