– Возьми его, – попросил голос.
Не поедь я этим летом в Карпаты, где нам по гуманитарной помощи каждый день привозили по три ящика на отряд – я бы непременно его взяла. Но на мой день рождения мне подарили личный ящик бананов. Сожрав его за день, я прониклась глубинным отвращением к этому тропическому лакомству на несколько лет вперед.
– Я хочу клубнику, – хрипло попросила я.
– Возьми клубнику...
Он слегка коснулся моих губ, и дивный, пугающе реалистичный вкус прокатился по всему телу.
Потом снова началось соблазнение бананом, и не будь того ящика, моя хрупкая психика испытала бы, наверное, куда более обширный шок, чем от того, что последовало после.
Я была будто бы совсем обнажена в огромном зале с колоннами. И тут мне навстречу вышел... нет, нет, не принц, а Мишка. Большой такой, плюшевый.
– Тебе так нравится эта музыка... – повторял он, когда играла моя самая любимая композиция.
Мы танцевали, и я вроде как окончательно пришла в себя (я не могла спать под такую музыку). И еще – я обнимала его за шею, а он уверенно держал меня существенно ниже спины. И при довольно тесном контакте я с испугом ощутила то, что не могли спрятать ни ткань наших одежд, ни остатки сладкого дурмана в голове. Про это я читала только в книжках (а про аспекты мужской сексуальности Альхен рассказать не успел).
– Тебе нравится Мишка? – спросил Мишка, подозрительно часто посапывая мне на ухо.
– Да, – улыбаясь, ответила я.
– И ты Мишке тоже очень... очень нравишься...
Потом меня переместили обратно на кровать.
– Сейчас я сделаю тебе небольшой массаж.
Я легла на живот и притворилась, что не слышу просьбы перевернуться на спину. Уверенным движением он задрал мне майку, и его руки стайкой маленьких тепленьких паучков забегали по моей спине.
А потом он, будто набравшись храбрости, немного заполз рукой под лосины и резким движением стянул их вместе с трусами. (А они были, заметьте, совершенно кошмарные, чудовищно детские, причем мальчиковые, на них линяло все, что только возможно. Расхлябанность в вопросах белья тоже сыграла свою роковую роль в плане защиты моей девственности.)
Я издала какой-то недовольный звук и так же ловко и уверенно вернула свою одежду на место. Он попытался снова что-то сделать, но я хитро извернулась, раскрыв слезящиеся и пекущие глаза, схватила какой-то плед и, накрывшись им с головой, затаилась. Он что-то говорил так же мягко и вкрадчиво, и Эндрю Дональдс пел «It's Snowing Under My Skin», но я засела там, как в норе, и замерла, боясь шелохнуться.
Он долго сидел рядом. Потом сработал «автореверс», и заиграла другая сторона на кассете. Наконец, он сказал своим настоящим голосом:
– Ничего не трогай, музыка выключится сама. Ключ утром отдашь вахтерше.
И ушел, оглушительно громко хлопнув дверью. Я полежала так какое-то время, потом, прислушиваясь к ночной тишине, выбралась из-под пледа и стала смеяться, вытирая глаза краем простыни. Это был истерический нервный смех. Чувства распирали меня, эмоции не давали дышать. До меня тогда в полной мере дошел идиотизм ситуации – я ведь не думала ничего такого! Я просто попросилась переночевать и теперь вот лежу в его постели! Это ж надо так влипнуть!
Я с особым смакованием принялась изучать каждый сантиметр его логова, слушать музыку, листать журналы. Вот и еще одно приключение.
Но к утру на душе снова сделалось тоскливо. Лихо покачивая бедрами, без десяти семь я спустилась к вахтерше и, вертя на пальце ключ от его комнаты, сказала, что вот, мол, он просил передать. Она на меня так посмотрела.
Ну а потом снова были соотрядники. Снова вопли, истерики, пыльный троллейбус, прохладный сизый Симферопольский вокзал. И мои слезы вперемешку с нотами «drive/driven», текущие по конопатым щекам, пока колеса отстукивали ностальгическую дробь, и перечеркнутая надпись «КРЫМ» унеслась в небытие...
А потом был каток, полуторный «сальхов», и я открыто призналась себе, что во мне что-то есть. И дико хотелось этим как-то воспользоваться – закрутить еще какую-то аферу, еще с кем-то поиграть. Но не с кем.
И в июне 1994 года мы снова собрались ехать в Крым.
Я знала, что Альхен будет там, и это осознание подбрасывало меня среди ночи, как на раскаленной сковородке. Когда до отъезда оставалась неделя, я так сильно нервничала, что у меня разболелся живот, да так, что бригада «Скорой» заподозрила аппендицит, и пять дней я провела в больнице.
Писать про этот год совершенно нечего: мы ездили чуть меньше, чем на месяц, вместе с отцом, его новой женой и моим маленьким сводным братиком. Меня окружили крепкой, надежной стеной родительской бдительности, и из-за этого невидимого частокола я с тоской смотрела на своего Эбенового Мага, который, все такой же до неприличного привлекательный, зазывно поглядывал на меня, будто ничего не случилось. Я хотела играть, но на меня повесили приготовление еды, заботу о братце и категорически, на пушечный выстрел, запрещали подходить к тенту. И когда я, сгоревшая, несчастная, с температурой, плелась с ними на пляж, мне казалось, что это очень странная родительская любовь – ведь мне было плохо, жарко, а меня заставили надеть плотные длинные зеленые штаны, чтоб прикрыть ожоги, из-за температуры не разрешали купаться и не пускали наверх, под тент, приказав как-то ютиться в крошечной полоске тени под пирсом. Ведь если мне желают добра – не лучше было бы просто оставить меня дома?
А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:
– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела...
Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.