Выбрать главу

12

И пацаном, и после я всегда любил природу. Рыбалка, по грибы, ночью у костра… Но вот недоумение: чем старше, тем меньше ее люблю. Теперь не то чтобы равнодушен, а спокоен и на лесистые дали гляжу без сердечного биения. Почему же? Молодым — то я только что вышел из природы и как бы отделился для самостоятельной человеческой жизни. Вот и тосковал по ней. Теперь же знаю, что природа меня ждет; ждет, когда превращусь в глинку и вернусь к ней.

Что такое «адская машина»? Нет, не бомба. Часы. Самая страшная «адская машина» — это часы. Тикают себе, тикают, и жизнь твою протикали.

Старому жить смешно. В прошлом году поехал проведать перед смертью свой родной городишко. Никого и ничего не нашел, но то разговор особый. К ночи пошел в гостиницу захудаленькую. Номеров, конечно, нет. Стал я плакаться и на свои годы уповать. Администраторша смотрела — смотрела на меня и спрашивает: «Сколько вам лет?» — «Шестьдесят девять». — «А что, если я вас в номер с женщиной поселю?»

Дочке надо избегать появляться на людях с матерью, а сыну — с отцом. Потому что сразу видно, в каких стариков превратятся они со временем.

Сегодня вечером сперва было нечем дышать, а потом в левой половине груди боль тяжелая, потекшая по руке. Испугался я. Не люблю, а пришлось в неотложку звонить. И допустил ошибочку, проговорился насчет своего возраста. Надо бы убавить до пятидесяти. К таким старикам, как я, едут с неохотой. Жду — пожду, а машины нет. Боль не отпускает. Минут через сорок напомнил о своем существовании. Девушка удивилась: «Не прошло?» — «Милая, ведь могу помереть». — «Папаша, пенсионеров много, врачей мало». — «Милая, а клятва Гиппократа?..» Ей и крыть нечем.

Чтобы жить спокойно, надо ничего не хотеть. Я ничего не хочу, а живу беспокойно.

Воспоминания, воспоминания… В юной молодости, еще задолго до женитьбы, была у меня любовь сердечная к машинистке из учреждения, уж не помню, какого. Дело у нас ладилось. Прихожу как — то к ней, килограмм халвы купил и махонький флакончик духов. Смотрю на ее дверь и ничего не соображаю. Запечатана она шнурком с кровавой сургучной печатью. Соседка мне растолковала… Забрали мою любовь ночью, как японского диверсанта. В учреждении узнал подробности. Она вместо «Советское государство» напечатала «Советское госдуратство». Больше мы с ней не свиделись. Господи, как она любила мороженое, ландрин и танго… К чему вспомнилось — то?

Если бы человеку выпало жить вечно, то как я это понимаю? Жить вечно — это значит прервать свою жизнь по своему желанию в любое время. Как только она надоест.

Конечно, можно заняться общественной работой. В прошлом году поручили мне доклад сделать в жилконторе для таких же, как я, пенсионеров. Неделю готовился, кaк школьник. Влез на дощатую трибуну и начал: «Наша страна до революции была сельскохозяйственной. После революции мы стали промышленной страной. Теперь наша задача развить сельское хозяйство…» Тут меня с трибуны и турнули.

Сижу на скамейке в своем постоянном скверике. Вокруг меня постреленок юлит, как внук около деда. Он очень молодой, а я очень старый. В сущности, моя жизнь как бы переливается в него, как вода из дырявого бака в новый. Я перехожу в него. Да ведь я еще не умер. Но и он еще не вырос.

Сегодня поехал в собес кое — что уточнить. Вдруг входит в троллейбус старушка моих лет и громко спрашивает: «В крематорий попаду?» Господи, какое тут началось всеобщее веселье: «Обязательно попадешь… Бабуся, не спеши… Все там будем».

В конце жизни вспоминаешь о боге. Я за него голосую обеими руками. Бог нужен, потому что нужна справедливость. Не буду касаться далеких лет войны, но вот кто мне втолкует, зачем бог, без воли коего и волос не упадет, обрушил землетрясением дома в Армении, и, к примеру, задавил целую кучу детишек? Если мне разумно объяснят, то стану верующим до последних дней своих.

Чем я питаюсь? Как мышь: корочкой сыра да крошечкой хлеба. Зато я могу объяснить молодым, что такое семья. Семья — это место, где пахнет супом.

Умирать неохота. Допустим, схоронят меня. Все, лежу в тишине и вечности. А тут по телевизору запустят многосерийный фильм на всю неделю про хитрый шпионаж и каторжную жизнь наших разведчиков, допустим, в каком — нибудь Париже… Нет, умирать неохота, хотя экранчик у меня не больше фортки.

Нынче бушует престижность. Но поток жизни образуется из многих слоев, и престижность есть самый верхний и самый мучительный слой. Вот многие в нем и барахтаются.

Новый год. Боже, боже, сердце сжимается. Купил бутылку пива, порезал колбаски останкинской, сделал винегрет… Вот: друзья с родственниками перемерли, а про другое мое горе умолчу. Ни открытки, ни телефонного звонка. Люди радуются, шумят, празднуют, а у меня сжимается сердце. И не только потому, что я одинок, как и эта бутылка пива. Жалко мне ушедший год. Ведь больше никогда с ним не встречусь. Да и что такое год? Не знаю, что это было, и не знаю, куда он ушел. Господи, с Новым годом!

13

Следующий день не задался. Один вызванный не пришел, второй уведомил по телефону о своей болезни, и я уже чувствовал, что не придет и третий. Когда — нибудь, скорее всего на пенсии — сколько заумных дел отложено на эту свободную жизнь? — я попробую вникнуть в интересный феномен, называемый мною цепной психологической реакцией, захватывающей многих незнакомых друг с другом людей.

У меня образовалось «окошко» до трех часов, до прихода Сокальской. Получив отдушину, я растерялся: и то бы надо сделать, и это… Человек предполагает, а бог располагает. Я хочу сказать, что следователь предполагает, а телефон располагает. Он зазвонил.

— Да? — спросил я нетерпеливо, уже голосом отметая возможность притязания на кусок моего свободного времени.

Трубка не отозвалась. Потом зашуршало так, словно в ней возился жесткий таракан. Я дунул. Таракан испугался и спросил тонким петушиным голосом:

— Это органы?

— Прокуратура.

— Это следователь в очках?

— Ну, в очках.

— Дарья Никифоровна я, была намедни у вас с треской…

— А — а, здравствуйте. Что случилось, Дарья Никифоровна?

Она шумно отдышалась. Видимо, только что вошла в квартиру.

— Я, милок, тебя упреждала.

— О чем?

— Что удушенники вертаются…

— Неужели вернулся?

— Ага, вернулся.

— Дарья Никифоровна, Анищин еще и не похоронен.

— Милок, удушенникам и всяким заложным покойникам это не помеха.

— И где же он — у вас?

— Окстись!

— Ну а где?

— Да у себя в квартире!

— Как вы узнали?

— Я под ним живу.

— И что Анищин… то есть что он делает?

— Ходит, паркетины скрипят.

— Дарья Никифоровна, он же ничего не весит, дух…

— То праведный дух, а этот тяжел, поскольку неприкаян.

Теперь я отдышался, хотя не ходил ни по горам, ни по лестницам.

— Дарья Никифоровна, квартира же опечатана.

— Эхма, так он дух. Что ему печатка? Вот если бы ты святой водой окропил…

— Спасибо, Дарья Никифоровна. Сейчас приеду. Я хотел было добавить, что моей специальностью является криминалистика и уголовный процесс с уголовным правом, а не богословие; хотел добавить, что звонить ей следовало бы не в прокуратуру, а в церковь; хотел добавить, что святая вода в следственном портфеле инструкцией не предусмотрена…

Насчет «сейчас приеду» похвастал. Нашей прокуратурской машины, как всегда, на месте не оказалось; просить транспорт в милиции или тем более просить их наведаться в квартиру и вытурить духа я, конечно, не решился. Тащиться на троллейбусе или на трамвае смешно — кто же ловит духов на общественном транспорте? Вот если такси…

Невольно поверишь в духов, потому что чудеса начались сразу: я выскочил из прокуратуры, поднял руку — и такси остановилось. А ехать всего минут пятнадцать. Меня лишь невнятно журила совесть, выступавшая сейчас от имени Лиды: если буду раскатывать на такси за женщинами в песцовых шапках да за духами самоубийц, то никаких денег не хватит.

Расплатившись, я торопливо поднялся на третий этаж. Лампочка на лестничной площадке почему — то не горела. Номеров не рассмотреть, но квартиру Анищина я помнил. Дверь, будто собранная из отшлифованных реечек. Я ощупал ее и сразу наткнулся на шнурок с пластилиновой печатью, оставленной Леденцовым. Ошиблась Дарья Никифоровна: никакой дух не отважится нарушить печать Управления внутренних дел.