Есть на земле человек, который обидел меня так, что и не высказать. Я думаю о нем, потому что родной и единственный. Говорят, жестокость рождает жестокость. Мысль верная, известная. Я для этого человека ничего не жалел. Коли жестокость рождает жестокость, то доброта должна рождать доброту. Тогда вопрос… Почему щедротная доброта одного породила жестокость у другого?
В старости можно и поразмышлять что важно в человеке: ум или организм? Говоря иначе, дух или тело? Поскольку все, что есть в нашем организме, есть и у зверей, то главным в человеке полагаю дух. Правда, наш дух как бы находится на содержании у нашего организма.
Господи, как хорошо, что природа изобрела склероз… Если помнить пережитое, то согнешься под бременем.
Есть День защиты детей. Почему нет Дня защиты стариков?
15
Паспорт у него отсутствовал, но личность Устькакина сомнений не вызывала — феерический нос засвидетельствовал. С его слов я вписал в протокол имя — отчество, год и место рождения; споткнулись мы на социальном положении и месте работы.
— Ну кто вы: рабочий, колхозник, служащий? — добивался я.
— Мне это неизвестно. Вот осенью арбузы продавал…
— А теперь чем заняты?
— Мебель кому надо подношу.
— Короче, тунеядствуете?
— Я природу люблю, — он поджал синюшные губы.
— Ну и что?
— Летом грибов продаю на десятку в день. Малинку, черничку… Включая полезные травы. Дачникам — любителям шишечку поставляю для самоваров. У меня как бы кооператив из одного меня.
Свидетель оказался говорливым, что иногда полезно: не потребуется моих усилий на вытягивание слов. Кроме того, хвастуны частенько выкладывают правду, ибо желание покрасоваться сильнее прородной осторожности. Устькакин рассказывал, как и сколько добывает лесных даров. Я слушал, и мне стали чудиться лесные запахи — кислая клюква, мокрая земелька, застойное болотце; потом эти запахи соединились в один, кисловато — древесный, будто у меня под столом второй месяц вымокали опилки. Я воззрился на нос свидетеля.
То ли Устькакин перехватил мой взгляд, то ли приметил дрожь моих ноздрей:
— Когда работал на мыловарке, нюхнул вещества.
— Какого вещества?
— Желтого, химического.
— И что?
— Нос позеленел.
— А не от суррогатов?
Теперь Устькакин обиделся всерьез: глаза порозовели и блеснули неприятно, синюшные губы сжались почти до полного исчезновения, а салатный нос стал, по — моему, раздуваться, как капюшон у кобры. К кисловато — древесному запаху спиртного добавился запах сопревших листьев — видимо, Устькакин шевелил в сапогах пальцами.
— Знаю один жуткий эпизод суррогатов…
Не дождавшись моей реакции, он эпизод этот выложил:
— Дело было на свадьбе. Вина приготовили, три года настаивали на сливе. Невеста отхватила не то дипломата, не то акробата. Он ей из — за границы черта в стуле привез. На свадьбу человек сто сошлось. Все в дубленках. Отец — то свою бутыль и выставил. Гости выпили по стакану — и один за другим на пол. Смертельное отравление. Сливы — то поставили с косточками, а в них кислота синильная…
В газетных статьях и фельетонах частенько употреблялось слово «некто», в котором была заведомая уничижительность: некто Иванов, некто Петров. Как бы не поймешь кто. Меня это раздражало, потому что некто всегда есть кто — то. Но вот передо мной сидел некто Устькакин, человек без работы, без жены, без детей и, по — моему, без носок и без нижнего белья.
— Я не забулдон и не алконавт, — сообщил он и, не приметив моей реакции, добавил: — Не керосинщик и не синюшник.
Поскольку я опять промолчал, раздумывая о странной породе людей, именуемой «некто», Устькакин сказал уже с некоторым упорством:
— И младенцовочкой не балуюсь.
— Младенцовочка — это что? — ожил я от упоминания необычного напитка.
— Спирт из — под музейных уродцев.
— Неужели пьют?
— С закусоном. Я и «три пшика» не употребляю.
— А это что?
— В кружку пива трижды брызнуть хлорофосом. «Полину Ивановну» тоже не уважаю.
— Кто она?
— Политура с водой. Я даже «Александра III» не принимаю.
— Расшифруйте.
— Одеколон «Саша» пополам с тройным одеколоном. А вот «Веру Михайловну» с удовольствием.
— «Вера Михайловна» — это валерьянка с мочевиной? — попробовал я угадать.
— Вермут. Ну, и водочка с пивом.
В молодости алкоголики вызывали у меня лишь досаду. Врачи извлекают из почек камни, оперируют желудки, облучают опухоли, пересаживают органы… А пьяницы, находясь в здравом уме, добровольно выводят эти органы из строя. Позже, по мере работы в прокуратуре, моя досада переросла, пожалуй, в ненависть. Я понял, что дело не во внутренних органах алкоголиков.
Меня жарко злят неумные — нет, негуманные — разговоры о жалости к пьяницам. Не только потому, что болезнь эта добровольно приобретается не за один год разгульной жизни; а потому, что за двадцать лет работы я слишком много видел пьяной жути. Покромсанные трупы, выбитые глаза, выкидыши от ударов ботинок, забитые ногами люди, обезумевшие женщины, дети — заики…
У меня бывали минуты, когда я сомневался, что человек создан по образу и подобию божьему; у меня бывали минуты, когда я кричал, что человек создан по образу и подобию зверя.
— С какой целью проникли в квартиру Анищина? — угрюмо спросил я.
— По дури. Шел лестницей, пнул дверь ногой, а она открымши.
Кажется, я переоценил способности хвастунов к откровенности. Поэтому новый вопрос задал уже с неприязнью.
— Как оказались в этом подъезде?
— Тоже по дури. Дай, думаю, зайду.
— В подъезд зашли случайно, в квартиру случайно… А?
— В жизни всякое бывает.
— Устькакин, я — следователь. Поэтому обязан то, что бывает в жизни, переложить на язык закона.
— Чего?
— Вы задержаны при покушении на квартирную кражу.
Он молчал, но лицо отражало испуганную и неповоротливую мысль: розовые глаза заузились до щелочек, землистая кожа вспотела, синюшные губы поголубели, зеленоватый нос дышал тяжело и неуверенно. Предо мной сидел цветной человек; вернее, разноцветный.
— Еще чего? — проныл он. — Такие приключения со мной уже бывали.
— Не сомневаюсь.
— Дружки мы с Никандрычем.
— Разве? — не поверил я.
— Года два.
— Где же познакомились?
— У ларечка с пивом.
— Иван Никандрович… пил?
— Ни грамма.
— Что же он делал у пивного ларька?
— Подошел и выдал мне странный текст… Мол, человек хороший, к чему пить в антисанитарных условиях, пошли ко мне, угощу по — человечески. Я пошел. Он водочки поставил, консерву. Сам, правда, даже не пригубил.
— Ну и что… дальше?
— Я выпил. Побеседовали про жизнь. Часа три сидели.
— А потом?
— Я уже сам к нему заходил. Встречаем был с радушием и угощением.
— Устькакин, не понимаю… Анищин зазывает первого встречного, да еще от пивного ларька, в свою квартиру. Зачем, почему?
— Человек в норме, вот почему.
— Ага, в законе, — поддакнул я раздраженно. Горькое мое воображение перенеслось из кабинета в бедную квартирку, где еще несколько дней назад жил старик, душимый одиночеством… В городе — то, в котором не один миллион жителей?! Разве на улице, когда живой поток буквально волочит, можно быть одиноким? Разве в магазинной толпе, клокочущей от страстей, нет чувства общения? А в транспорте, когда к людям прижимаешься до уплощения собственного тела, разве нет состояния удивительной близости? А разве радио в квартире разговаривало не с вами? А разве телефонный звонок не создавал ощущения нервной — нет, духовной — связи со всеми в городе? А разве шуршащие за стенками соседи не придут по первому зову? А разве теледиктор не тот человек, который уже пришел?
Я не очень — то верю во всякие телепатии и экстрасенсории; во всяком случае, не верю без доказательств. Но я не сомневаюсь, что каждый человек излучает особую душевную энергию — назовите ее биополем, — которая в городе от миллионов людей сливается в единую нервную дымку. Мы живем в ней и подпитываемся ею, как витаминами. Так можно ли в городе быть одиноким?