Клавдию Ивановну Кожеваткину привезли на следующий день из какого-то далекого поселка, где она отдыхала у знакомой. Ко мне се доставили в пять часов вечера, слава богу, уже выплаканную, уже отрешенную: с убийцами легче разговаривать, чем с женами убитых. Впрочем, Кожеваткина тоже была убита, и точнее не скажешь — убита горем. Я даже не решился снять с нее меховое пальто; на улице еще не зима, на улице теплая осень, да и в кабинете жарковато. Но ее широкое рыхлое лицо, кажется, тепла не воспринимало — чуть ли не светилось обескровленной белизной.
Странную мы представляли группу: я за столом, пожилая женщина напротив меня, а Леденцов в углу. И тишина, нарушаемая лишь нашим дыханием.
— Клавдия Ивановна, вы можете давать показания?
— Если надо…
— Очень надо.
Леденцов подобрал под себя ноги, запустил руки в карманы литой куртки и втянул голову в плечи — ястреб на утесе. Эта вот поза, готовая к полету и требующая лишь указать жертву, побудила меня спросить про главное:
— Клавдия Ивановна, вы кого-нибудь подозреваете?
— Кого мне подозревать?…
— Подумайте, переберите в памяти всех знакомых, вспомните разные ситуации.
— Я Матвея два месяца не видела.
— Переписывались, перезванивались?…
— Писать он не любит, а телефонов в поселке не поставили.
— Клавдия Ивановна, все-таки покопайтесь в памяти… Может быть, ваш муж кого-то боялся, что-то говорил, кто-то ему угрожал? Может быть, были какие-то намеки, которым вы не придали значения…
— Намек был, — вяло согласилась она.
— Какой? — почти вздрогнул я, да и Леденцов перестал дышать.
— Пошла на той неделе за брусникой. Иду по дороге, тихо, туман еще не высох. И вот чувствую, как ложится на мое правое плечо чья-то рука. Я корзинку-то выронила и как бы ошалела. Голову повернуть боюсь, шею страхом заморозило. Все ж таки глянула. А он сидит на моем плече. Не ужас ли?
— Кто сидит?
— Черный, остроносый и как бы в ухо мое целится.
— Да кто?
— Ворон черный. Ну, я кыш заорала. Он и полетел, но неохотно.
— Что же это за намек, Клавдия Ивановна?
— Не к добру. Вот Матвей и преставился.
— Да не преставился, а его убили, — слегка раздраженно уточнил я.
Леденцов поднялся, догадавшись, что с этой женщиной допрос скорым не выйдет.
— Сергей Георгиевич, займусь делом.
— Боря, я позвоню.
Кожеваткина его ухода не заметила, как не замечала и присутствия. Наверное, она и меня-то видела по-особому: в тумане, за горизонтом или кверху ногами. По крайней мере, в ее светло-серых глазах осмысленность брезжила не ярче силуэта в тумане. Да еще седые волосы, лезущие на эти глаза сумасшедшей паклей. Я понимал ее состояние, но мне нужна была информация.
— Клавдия Ивановна, — начал я уже другим, долготерпеливым голосом, — расскажите мне о супруге.
— Что рассказать?
— Все. Характер, увлечения, здоровье, внешность, друзей…
— Курчавый был, сильно курчавый.
— А разве не лысый? — удивился я, вспомнив фотографию на паспорте.
— Это уж на пенсии облысел. Зоркость у него была кошачья.
— А разве очков не носил? — опять вспомнил их я, лежавших рядом с опухшей головой.
— На пенсии врач прописал. Сердцем, случалось, маялся.
— На пенсии?
— Ну да. Раз приезжает с дачи, схватился за грудь да в кресло и повалился. Клапан, говорит, отказал. Я сую валидол, хочу «неотложку» пригласить. А Матвей стонет да причитает, что, мол, клапан отказал, а купить негде. Вот какой был мужик.
— Ничего не понял!
— Клапан-то в насосе отказал. А жара. Как огород полить? Не лейкой же. Вот Матвей и страдал.
— Так болело у него сердце или нет?
— За все болело.
В процессе разговора с Кожсваткиной ко мне приходило несколько поочередных и оригинальных мыслей. Первой пришла догадка, что состояние женщины объясняется не горем, а характером особого мышления. Это особое мышление было открыто мною давно и заключалось в том, что человек не думает, а высказывает свои мимолетные впечатления. Мыслит, так сказать, ассоциациями. Чаще всего это относилось к женщинам. Впрочем, какой я первооткрыватель, коли есть выражение — «говорит, что на ум придет»?
— Клавдия Ивановна, дети и родственники у вас есть?
— Никогошсньки.
— Друзья?
— Друзья нынче знаете какие?
— Враги у мужа были? — не стал я вдаваться в вопрос о современных друзьях.
— Были.
— Сколько? — тянул я из нее по слову.
— Один, сосед по даче. Фамилия Помывкин. То нашу лопату замохорит, то доску, а то банку краски. Заграбастый мужик.
— Угрожал?
— Не только каждый день, но и по матушке.
— Вспомните его последний разговор с мужем…
— Матвей говорит, что березу-то надо спилить. А Помывкин отвечает, что береза растет на его участке. На твоем участке, но тень падает ко мне. Тень падает к тебе, но только после обеда. Да, после обеда, но клубника растет и после обеда. Растет после обеда, но клубника твоя, а береза моя…
— Чем кончился этот разговор? — перебил я.
— Помывкин прошлой осенью помер от черноплодных напитков.
Второй моей догадкой была мысль, что сидящая здесь женщина всего-навсего не ладит с логикой. Я привык исходить из строгости и последовательности рассуждений. Если так, то этак. Но в человеке полно алогичных мотивов и привходящих желаний. Если Помывкин враг, то он помер от черноплодных напитков, потому что береза твоя, а клубника моя.
— Клавдия Ивановна, муж чего-нибудь или кого-нибудь боялся?
— Меня.
— Почему?
— В Матвее была изюминка, но и червоточинка тоже была.
— Какая?
— Мужику шестьдесят пять, а он стал на девок взирать.
— Были конкретные связи?
— На улице пялился. И по телевизору. Которые поют, ноги у всех голые, без юбок, спины тоже открыты. Гоняла я покойника от голубого экрана.
— Мог он без вас затеять роман?
— Чего?
— Познакомиться с женщиной?
— Ни в коем случае.
— Почему же? Ведь интересовался…
— А я на него тоску нагоняла и звала к себе.
— Вы же сказали, что не звонили и не писали.
— Путем заговора. У моей товарки в доме печка. Надо в лунную ночь открыть вьюшку и звать человека в трубу. Он затоскует и приедет. Да вот не успел, порешили его.
Третьей моей догадкой стала мысль, что Кожеваткина несет чепуху от жары, от меховой шубы. Конечно, женщины более мужчин живут чувствами, настроениями, и ассоциациями. Но не до такой же степени. В конце концов, где же ее здравый смысл, коли нет ума? Впрочем, здравый смысл и есть ум.
Меня многое в жизни раздражает, еще больше злит. И прежде всего — глупость. Когда-нибудь я сяду минимум за трехтомное сочинение, в котором докажу, что все на свете, все-все — людские судьбы, счастье, внешность человека, войны и, может быть, даже извержения вулканов зависят от нашего ума. И я не стесняюсь думать про ближнего, что он дурак; иногда не стесняюсь и говорить. Потому что убежден в благоприобретенности ума или глупости; убежден, что можно стать умным так же, как и овладеть сложной профессией, — надо лишь упражняться. Думать много и о многом, думать постоянно и о разном.
— Клавдия Ивановна, почему вы продали дачу?
— Из-за человечков.
— Так мешали жить? — засомневался я, потому что она упоминала лишь одного соседа Помывкина.
— От зари до зари.
— Сколько же их?
— Матвей считал.
— А вас они не касались?
— Мое дело сорняки таскать да щи варить.
— Как же проявлялась вражда этих многочисленных врагов?
— Каких врагов?
— Человечков, как вы их назвали…
— Нсшто они враги? Вот дрозды — сущие вороги, налетят капеллой и все склюют.
Я молчал, ощущая какую-то иррациональность положения. Седая женщина. Непонятная речь. И тут меня пронзила четвертая догадка, такая же сумасшедшая, как и эта старуха: не она ли убила мужа, сваливая теперь на каких-то человечков?