До сих пор райотдел ждал так, что я это чувствовал своими лопатками: в кабинетах тишина, по телефонам говорят приглушенно, в коридоре покуривают с тревогой… Как родственники в больнице, ждущие конца операции. И теперь — мои слова пронзили стены? — по райотделу прокатилась волна жизни. Все заговорило и зашумело, затопало и заходило. Я же не утверждаю, но, по-моему, Леденцов не только подал Нине Юрьевне Самохиной куртку, но и вел ее из кабинета, поддерживая за талию. Еще бы: раскрылось глухое убийство.
Ехали мы в двух машинах. В первой сидели я, Самохина и двое понятых. Во второй машине были Леденцов и еще один оперативник. Самохина показывала дорогу уверенно, что я тут же фиксировал в протоколе. Понятые, две женщины, пришедшие в милицию менять паспорта, с любопытством смотрели на странное действо: девушка показывает, мужчина записывает.
Кажется, я научился улавливать появление собственной мысли и распознавать все ее неожиданные изгибы. Но ходы собственного настроения мне неизвестны. Оно портилось тем сильнее, чем больше километров накручивал спидометр. Я хотел было потешить себя мыслью о своей тонкой интуиции… Однако безжалостный рассудок ткнул меня носом в причину иную — машина ехала в направлении, весьма далеком от дома Кожеваткина…
— Во двор, — велела Самохина.
Мы вышли. Недоуменный Леденцов отправился в указанную ею квартиру лишь для порядка, для завершения следственного эксперимента. Вернулся он довольно скоро:
— Нина, его звать Сунько Иосиф Кондратьевич.
— Зачем он мне? — фыркнула Самохина.
— Привет велел передать.
— Что же тогда было? — спросил я Леденцова.
— Пенсионер откупился двадцатью пятью рублями за причиненный Сашке-душману моральный вред.
— Какой вред? — удивилась Самохина.
— Тебя соблазнял.
Нинка фыркнула еще раз. Затем все подписали протокол. Потом мы развезли по домам понятых. Нинку доставили последней; Леденцов помог ей выйти из машины, пожелал счастливой жизни, но за талию уже не поддерживал. Впрочем, последним довезли до прокуратуры меня.
Мы вышли из машины — постоять, подышать. Осень взяла свое. Подмерзли лужи, и асфальт стал каким-то сухим и звонким. Мы только остановились, а за колесо уже зацепился пригнанный ветерком тополиный лист, грязноватый и растрепанный, как брошенный котенок.
— Не нравится мне этот труп, Боря.
— Почему?
— Не знаю.
— Все-таки?
— Голова раздроблена… Чем? Кувалдой, что ли?
— Стулом, топориком, чугунной латкой, трехлитровой банкой с компотом…
— Эти предметы оставили бы следы поменьше.
— Сергей Георгиевич, у меня был случай, когда изверги защемили голову жертвы дверью…
— Боря, и залитый кровью ковер меня настораживает.
— Чем?
— Сам не пойму.
— Сергей Георгиевич, а что ваша интуиция? — капитан легонько улыбнулся, отчего усики как-то расползлись и тоже легонько поредели.
— Я про интуицию говорю. Как раз она и настораживает.
— Толк?
— Боря, интуиция — это витамины мышления, без которых не проживешь.
— Сергей Георгиевич, но одними витаминами тоже не проживешь.
18
Следствие и розыск уперлись в тупик. И пришло самое противное состояние, когда надо что-то делать, а не знаешь, что. Я бегал от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке…
Мне показалось — нет уж, почудилось, — что в кабинет залетел черный цвет. Без формы и образа, одноцветная чернота вроде мини-сполоха. Так уже бывало. Причем в цвете. И красное мельтешило, и белое, и голубое… Сперва я даже очки снимал от недоумения. Не мерещится ли от двадцатилетней психованной работы? Да нет. Когда крутишься по кабинету — от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке, — то ни на что другое внимания не обращаешь. Например, на частенько приоткрываемую дверь. Но боковое зрение что-то схватывает и запоминает. Главным образом цвет одежды. Этот цвет остается в глазах — как бы полыхнуло.
Минут через пять дверь открылась уже нормально, черный цвет переместился в кабинет. Теперь он имел не только форму человека, но и фамилию.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — сказал Смиритский.
— Здравствуйте. Чем обязан? — спросил я без радушия.
Смиритский был мне неприятен. Этого чувства прибыло после совещания, когда прокурор города, приводя примеры плохой работы следователей, спросил у аудитории примерно следующее: можем ли мы справиться с преступностью, если не в силах найти виновника кражи шеститысячного бриллианта? Слава богу, не назвал мою фамилию.
— Визит вежливости, Сергей Георгиевич.
— Все лечите? — вежливо спросил я.
— Люди жаждут.
— И не жалуются?
— На что, Сергей Георгиевич? Врачи причиняют вред, а я не навредил ни одному человеку. Я делаю добро. Если вы имеете в виду, что у меня нет диплома, то для того, чтобы делать добро, диплом не нужен.
Не дождавшись моего приглашения, он сел. Черная кожаная куртка и серая рубашка с глухим воротом. Скромно, но слишком темно.
— Ну а как биомагнетизм и эти… фототени?
— Можете не верить, но вот я проявляю пленку… Если человек плохой и скоро умрет, то пленка темнеет, будто засвечена. Хочу я этого или нет.
— Вам бы в уголовный розыск.
— Иронизируете, а ко мне на той неделе приезжали за опытом экстрасенсы из разных городов, тринадцать человек.
— Именно тринадцать?
— Вы угадали, был и четырнадцатый. Главный врач одной больницы. Он решил меня разоблачить. Что-то в вашем духе: про материализм, про отсутствие диплома… Я проучил его.
— Напустили судороги или отожгли биополем кончик уха?
— Хуже. Я сказал ему: «Вы подорвете свое здоровье». Экстрасенсы слушают. А я мысль развил: «Нельзя при жене иметь двух любовниц». Главврач побледнел и спрашивает: «Каких любовниц?» Пришлось сказать: «Одна в вашей больнице, вторая в пригороде». Он моментально улетучился.
Смиритский глянул горделиво. А я поймал себя на том, что не прерываю разговора, не тороплюсь и не выпроваживаю нежданного гостя; более того, тайно желаю его продолжения до бесконечности, ну хотя бы до конца рабочего дня. Неужели так устал, что не хочу работать?
— Мирон Яковлевич, как поживает планетарный дух?
— Сергей Георгиевич, вы знаете, за что сожгли Джордано Филиппо Бруно из города Нолы?
— За истину.
— Нет, за унижение человеческого духа. Отцы церкви в центре мироздания ставили человека, вернее, его дух. Бога. А Джордано Бруно заявил, что миров много и наша Земля одна из них. Значит, не единственный дух правит всем.
— Не хотите ли и вы меня сжечь высоковольтным биополем за неприятие вашего планетарного духа?
— Время вас возьмет, Сергей Георгиевич.
— Да, мы не умираем — это время берет нас в свои загадочные пучины. Вернее, подбирает на своем пути.
— Подбирает лишь материальную оболочку, тело. Над духом время не властно.
— Ошибаетесь, Мирон Яковлевич. Наоборот, над телом время, в сущности, не властно. Оно разлагается и переходит в другую форму материи. Травы, землю, вещества… А человеческая личность, единственная и неповторимая, умирает навсегда.
— Нет, она приобщается к планетарному духу.
Смиритский считал, что я против этого планетарного духа… Против бессмертия? Я-то, полагавший, что только тот достоин жизни, кто осознал временность своего существования и помнит про смерть? Я-то, который задумывался о смерти у каждого трупа?
Но в моем кабинете сидел жгучеглазый человек, который обнадеживал: черт с ним, с бренным телом и смертью, коли можно навечно поселиться в планетарном духе.
— Сергей Георгиевич, у вас сегодня плохая аура, — заботливо сообщил Смиритский.
— Да, хреновая у меня аура.
И сразу заломило виски, застучало, боль передалась затылку, как-то растеклась по темечку. Видимо, голова побаливала и до этого, но вот упоминание ауры — свечение вокруг головы — восприятие обострило.
— Болит голова?
— Частенько… А что, видно по сиянию?
— В ауре слишком много темного цвета.
— Это худо, — согласился я, ибо кому охота иметь мутную ауру.