Выбрать главу

Весной и летом я не один. Деревья в сквере листочками мне знак подают. Солнышко в кухню заглянет. Синее небо свежестью дохнет в форточку. Птичка какая сядет на подоконник да и отряхнется. Бывает, что и бабочка — капустница залетит… Все они как бы со мной. А зима придет с осенью… Никого.

Со мной происходит интересный эпизод. Аппетит есть, силенка еще теплится, ничего не болит… А неинтересно. Все, что в книгах, газетах, по телевизору или на улице, — уже было и было. Для старика это всего лишь варианты. Посему нет во мне любопытства. Выходит, что помирать надо не тогда, когда тебя едят болезни или нету сил, а когда иссякло любопытство.

Вспомнил я Василия Игнатьевича Курятникова, с которым когда — то вместе трудились. Он и теперь еще там подвизается, бумажки перебирает. Позвонил ему, в результате чего меж нами произошел нижеследующий разговор: «Василий Игнатьевич, ты придешь на мои похороны?» — «Типун тебе на язык, Иван Никандрович». — «Нет, ты ответь, мне к концу жизни знать надо». — «Иван Никандрович, конечно, приду». — «Василий Игнатьевич, а ты не жди». — «Чего не жди?» — «Смерти — то моей». — «Да разве я жду?» — «Не жди, когда я помру, а приходи теперь, к живому. Смотришь, я и проживу дольше…»

Какую слышу от стариков хитрость… Мол, не могу помереть, некогда, еще дела не кончены. Наивная уловка. Как будто дела можно когда — нибудь переделать? Но у меня и такой уловки нет. Делать мне нечего. Могу помирать.

В сквере гуляет молоденькая старушка лет шестидесяти. А вокруг нее прямо — таки клубятся шавки в количестве трех штук. Беленькие и пронырливые, с красными язычками. Меня собачки, конечно, обнюхали как своего. Подошла хозяйка. Я не удержался от любопытства: «Любите тварей земных?» — «И люблю, и смысл в них есть». — «Какой же смысл?» — «Умру, стану веществом, потом перейду, допустим, в собачку. Так ведь хочется к хорошему хозяину попасть».

Говорят, яблоко от яблоньки недалеко падает. Господи, почему же это налитое яблочко так далеко упало от меня?

Видать, есть на земле райский уголочек по адресу Морской проспект, дом десять, квартира два.

9

Курятников порывался проводить до двадцать первого кабинета, но я счел неудобным затруднять старика. Расспросив, пошел самостоятельно. И заблудился.

Коридоры огненными фантастическими туннелями уходили в бесконечность. Потолки, перекрещенные трубками ламп, казались какими — то раскаленными системами. Слепящий свет, отражаясь от пластика стен, казалось, просвечивал людей, как рентген. Миновав километра полтора этих коридоров, поднявшись по металлическим лестницам, пройдя переходы и перекрытия, я уперся прямо — таки в фантастическую картину, куда и должны были привести фантастические туннели…

Посреди безлюдного зала стояли, как мне сперва показалось, громадные клювастые птицы и вертели крепкими белыми шеями. Мягко жужжали моторы. Роботы трудились самозабвенно. В их плавных и расчетливых движениях была почти человеческая грация, поэтому хотелось им сказать, чтобы отдохнули, посидели, покурили.

Я смотрел, не в силах оторваться.

В таких случаях меня задевает противнейшее чувство собственной никчемности. Когда я вижу чудеса техники — самонастраивающийся станок, взлетевший самолет, уходящую под воду субмарину, огнекипящую доменную печь, какой — нибудь пончикоделательный автомат — то всякая работа за столом с бумажками начинает казаться сущей безделицей. В каждом мужчине сидит тоска по работе мускулами и руками. Кстати, я знаю верный тест, определяющий настоящего мужчину безошибочно: покажите ему молоток либо какую — нибудь дрель, и если сердце его не ёкнет — он не мужчина. Кстати, я — мужчина, хотя не умею толком работать ни молотком, ни тем более дрелью, но сердце мое от них ёкает.

Оторвавшись от созерцания цапель — роботов, я побродил еще по коридорам, пока добрый человек не подвел меня к двери под номером двадцать один. Табличка оповещала, что там находится экономист. Постучав, я вошел,

В объединении «Прибор» не берегли электричества. Я будто в фонарь вступил. В небольшом кабинете не только пылали лампы дневного света, но и отраженно светились гладкие стены, лакированные столы, вычислительные приборы и даже белая бумага. Впрочем, сильно близоруким, вроде меня, свет не помеха.

За главным, за большим столом, сидела женщина, мне знакомая.

— Здравствуйте, — сказал я, глянув в угол на деревянную вешалку, представлявшую оленьи рога, насаженные на полированный шест.

Песцовая шапка, донельзя выбеленная ярым светом, походила на снежный сугробик, повисший на сучьях. Женщина перехватила мой взгляд и усмехнулась:

— Я вас еще у лифтов приметила.

— Вы Сокальская?

— Да, Галина Ивановна Сокальская. И что?

— Хочу поговорить…

— Мало того, что следите за мной, так еще и агента подослали.

— Какого агента?

— Дурачка, хотевшего снять с меня шапку. Хотя бы предлог выдумали поостроумнее.

— Никакой это не агент.

— Ага, случайный знакомый.

Не думал, что предстоит обороняться. Тот, кто оправдывается, заведомо виноват. Я еще ничего не понял и ни о чем не догадался, но был уверен, что нападать следовало мне. Однако я мешкал. Хотя бы потому, что Сокальская не предложила ни раздеться, ни сесть. Мое переминание посреди кабинета вызвало у нее новую, ничуть не стеснительную усмешку.

Вместо того чтобы сообразить, кто она такая, я разозлился и потерял всякую остроту мысли. Потому что передо мной сидело живое воплощение спеси, ненавидимой мною всегда и сильно.

Суть не в ее импортном костюме с модными плечиками и не в серьгах, поблескивающих бриллиантно; не в сахарно — белых руках с рубиновыми ногтями, казалось, вонзенными в пространство; и даже не в благородной белизне округлых щек, начинавшихся, по — моему, прямо от висков; и даже не в изумленном изгибе бровей и насмешливом дрожании губ… И не во взгляде, способном своей силой отворять двери. Суть в том, что все это соединялось в нечто чрезмерное, сверхвеликое и надземное; нечто суперголливудское, случайно попавшее в кресло экономиста.

Кто сказал, что форма выражает содержание? Форма отражает спесь, ибо вся спесь уходит в форму. У них зависимость, как у массы и скорости или, скажем, как у материи и времени, ибо не будь формы, спеси не в чем было бы выражаться.

— Вы следователь? — спросила Сокальская.

Злая кровь ударила мне виски. Не потому, что она догадалась, а потому, что я до сих пор не догадался. Казалось бы, есть показания о женщине в песцовой шапке; эта женщина трижды попадается на моем пути — у лифтов, на улице и здесь; работает она на «Приборе», где работал и погибший; отчество у нее Ивановна.

Передо мной была дочь Анищина.

— Следователь, — признался я и самовольно сел перед ее столом; даже расселся, потому что снял шапку и расстегнул куртку.

— С какой стати вы меня преследуете? — спросила Сокальская гортанно.

— Конечно, зря.

— Вот именно.

— Надо бы поручить уголовному розыску.

— На каком же основании? — повысила она голос и, по — моему, сережки недовольно тренькнули, потому что бриллианты не терпят грубости.

— На основании уголовно — процессуального кодекса.

— Не пугайте, время не то…

— По — моему, вы и в то время жили вольготно, — не удержался я, и уж поскольку не удержался, то и добавил: — По — моему, такие, как вы, во все времена живут неплохо.

— Какие такие? — тихо спросила она.

Но я уже не боялся этой полушепотливой тишины, я уже закусил удила:

— Которые бросают отцов.

— Откуда вам известно, что его бросили?

— Которые бросают трупы отцов, — добавил я то, что было известно доподлинно.

— Я сегодня была в морге!

— А почему не идете ко мне?

— Зачем?

Я осекся. Действительно, зачем? Можно было бы назвать формальный повод: за разрешением на захоронение. Но зачем идут к следователю все родственники погибших?

— Хотя бы затем, чтобы объяснить, почему отец удавился.

— Я не знаю, — отрезала она.

— Тогда спросить следователя, почему.

— Меня это не интересует.