Когда я подошел к ним, парни отвернулись.
То и дело раздавался шум. Тот самый шум, который я услышал по приезде, — сверхзвуковой «бум». Он врывался каждые полчаса, и только я один подскакивал.
Семь часов вечера — свисток. Мой первый ужин в приюте «На Границе». Ломтик поджаренного хлеба, покрытый костным мозгом и крупной солью. Довольные рожи. Для них это лакомство. Я же не мог проглотить что-то настолько жирное. В углу большого зала какой-то коротышка бормотал фрагменты из Писания, пока остальные ели и шушукались. Вдруг все изменилось. Заскрипела дверь. Чтец выпрямился, его голос зазвучал четче. Головы склонились над тарелками, все отложили приборы.
Далекий сверхзвуковой «бум».
И тут я увидел его в первый раз. Тщательно выбритая волевая челюсть. Еще не поседевшие виски, внушительная нижняя часть лица, шея, натертая воротником сутаны, который пришлось расширить. Он был по-своему кокетлив: ему нравилось думать, что он выглядит так же, как в двадцать. Все умолкли: и сироты, и призраки монахов, закованных в кандалы, с воплями расхаживающие по коридорам. Он сел в конце стола.
— Добрый вечер, дети. Монсеньор Теас благодарит вас за рисунки, — он улыбнулся малышам, — и за письма, — он посмотрел на старших. — Он благословляет вас. Теперь можете есть.
Его голос звучал мягко, обнаруживая в этом мужчине — явном баритоне — неожиданного альта. Я отодвинул стул и прошел в тишине вдоль стола. Один мальчик с ужасом смотрел на меня. Сорок две вилки зависли в воздухе.
Я был хорошо воспитан, пусть и атеист. Я умел разговаривать со священниками, даже с самыми строгими, даже в сутане. Я знал, когда нужно ввернуть «отец мой». Тот с удивлением посмотрел на меня.
— Добрый вечер, отец мой, я приехал вчера вечером. Я здесь временно, и мне интересно, есть ли у вас отдельная комната, отец мой? Можно ли приготовить на первое блюдо салат, что-нибудь простое, но сбалансированное?
Лягух сделал шаг в мою сторону. Аббат поднял палец, и надзиратель остановился.
— Почему бы тебе не прочесть нам из Писания?
По мановению того же пальца читавший коротышка отошел от аналоя и сел на место. Аббат с улыбкой посмотрел на меня. Но вот его глаза… Они высматривали грех. Как я подделал подпись родителей в дневнике. Как таскал купюры из кошелька матери. Я подчинился не раздумывая, пока аббат не увидел еще больше и не прочел: «Стефан же, исполненный Святого Духа, поднял глаза к небу», не понимая ни слова из произнесенного. Когда я дочитал страницу, аббат знаком приказал мне продолжать. И снова, пока не прервал:
— Все, теперь хватит.
Время десерта кончилось, со стола убрали. Я ничего не поел.
Аббат встал и сложил ладони. Восемьдесят четыре руки сложились вслед за ним, четыреста двадцать пальцев переплелись в благодарности. Свисток. В сторону спален потянулась очередь. Остались лишь те, кто должен был мыть посуду.
— Ты — останься, — сказал мне священник.
Далекий сверхзвуковой «бум».
Он открыл Библию. Вблизи этот человек казался не таким высоким, но гораздо темнее. Он подкармливал эту черноту, подкрашивая волосы. Его лицо без возраста, этот красивый овал, едва расширенный слишком выдающейся челюстью, был полной противоположностью пятнам и складкам Ротенберга. И тем не менее: аббат внушал беспокойство, а Ротенберг — умиротворение. Все дело во взгляде. Прозрачная чистота в глазах моего старого учителя и холодная, как бритвенная сталь, серость — у священника.
Он показал мне на стул в опустевшей трапезной.
— Ты знаешь, почему ты здесь, в приюте «На Границе»?
— Из-за родителей…
— Что?
— У меня больше нет родителей.
— Ты ошибаешься.
Аббат подтолкнул ко мне Библию и постучал по одному абзацу:
— Читай. Псалом шестьдесят семь, стих шестой.
— «Отец сирот и защитник вдов — Бог в святом жилище Своем».
— Продолжай.
— «Бог дает одиноким дом, выводит узников и дает им преуспевание, а непокорные живут на иссохшей земле».
Фраза была подчеркнута карандашом.
— А непокорные живут на иссохшей земле, — прошептал священник. Он вздохнул и положил руку мне на плечо: — Полагаю, ты голоден?
— Да, отец мой, очень голоден.
— Хорошо. Вкуси Господа нашего.
В тот вечер впервые в жизни я молился. Вернувшись в свой склеп, я лег на кровать пятьдесят четыре, прижал руки к груди, как примерный христианин, и воззвал к пыльному царству, к серой луне на том краю мира. И поскольку родители не научили меня обращаться к Богу, а поговорить с Бетховеном я не мог — гения по таким мелочам не беспокоят, — я взывал к другому герою, другому богу, чья работа, возможно, состояла в том, чтобы меня выслушать: «Говорит кровать пятьдесят четыре. Говорит кровать пятьдесят четыре. Ответьте, полковник Майкл Коллинз».