Завороженный этим новым механизмом с невидимыми шурупами, Эдисон пялился, потеряв дар речи. Синатра натянул презрительную, саркастическую усмешку, словно пытался сказать: «Если вы думаете, что я вижу это в первый раз…», однако шишка в его шортах свидетельствовала об обратном. Проныра переводил взгляд с рисунка на меня. Безродный спросил:
— Это медведь?
— Дурак, это девчонка.
Безродный забрал у меня страницу, Эдисон попытался отобрать ее, но вмешался Синатра. Я спокойно поднял руку:
— Все по очереди.
Со священным ужасом они изучали рисунок, и их восхищение было подобно тому, что испытывает человек, глядя на землетрясение. Я долго тренировался в хладнокровии: до посинения пялился на картинку накануне, чтобы привыкнуть, еще не осознавая, что к подобному не привыкнешь никогда.
— Если примете меня и Момо в Дозор, картинка ваша. То есть наша. Иначе…
— Иначе что?
— В одиночку хранить такое слишком рискованно. Аббат может найти. Я сожгу ее.
Все четверо побледнели.
— Ты не посмеешь, — сказал Синатра.
— Да ну? Тогда для начала я ее порву.
Я взял страницу двумя пальцами, поднял и…
— Прекрати! — закричал Проныра. — Хорошо, хорошо. Тебя примем, но не идиота.
— Его зовут Момо. Еще раз назовешь его идиотом, и я тебе башку проломлю.
Проныра учуял, что я говорил серьезно. Момо улыбнулся. Момо всегда улыбался.
— Хорошо, не кипятись. Я голосую за. Парни?
— Я тоже, — сказал Эдисон.
Безродный торжественно кивнул. Только Синатра таращился на меня с недоверием.
— А откуда нам знать, что он не пытается нас подставить? Что все это не план Сенака следить за нами?
— Если бы Сенак знал, что мы тут, он бы выдумал что-нибудь пострашнее слежки.
— Ну как знаете, — сказал Синатра. — Только если он окажется предателем, не говорите, что я не предупреждал.
— Получается, четыре голоса за.
Проныра протянул руку мне и, немного поколебавшись, Момо.
— Добро пожаловать в Дозор.
Часто я задаюсь вопросом: а если бы я вправду разорвал страницу? Конечно же, я бы этого не сделал, но не по тем причинам, о которых вы думаете, хотя кровь бурлит в том возрасте. Я размышлял о женщине-натурщице. Наверняка было нелегко выставить себя с такой стороны и отдаться всем. Требовалась храбрость. Пока мы любовались ею, эта женщина где-то жила, хлопотала по дому в халате, варила кофе. Может, она уже состарилась, а рисунок был сделан давно? Может, она тоже смотрела в энциклопедию на свою молодую вульву и грустно вздыхала. Вот почему я бы не разорвал страницу: мне хотелось выказать уважение этой героине.
— Последнее условие, — добавил Проныра. — Здесь каждый сам за себя. Если с тобой что-то случится, мы тебя не знаем. Если что-то случится с нами, ты нас тоже не знаешь. Повтори.
— Каждый сам за себя.
— Отлично. Теперь заткнитесь. Оба. Из-за вас мы пропустили половину Мари-Анж.
В тот вечер, когда они включили радио, я познакомился с Мари-Анж Роиг, идеальной женщиной, образ которой каждый лепил на свой лад, словно неловкий коллаж из элементов красоты, замеченных то тут, то там. Одетая в слишком широкую маечку Камий, склонившаяся к сыну. Женщина с обложки журнала, увиденного во время похода в деревню или в окно везущего нас летом в Лурд автобуса, когда мимо проезжал открытый кабриолет. Мы могли до бесконечности обсуждать, утверждать, что у идеальной женщины должна быть фигура Джины Лоллобриджиды или Софи Лорен, улыбка Клаудии Кардинале или Грейс Келли, глаза Брижит Бардо или Мари Лафоре. Но в вопросе голоса все были согласны: у Мари-Анж Роиг не было ни одной конкурентки, отчего соревнование могло показаться нечестным.
Мари-Анж вела передачу «Ночной перекресток», и Дозор слушал ее с религиозным благоговением каждый воскресный вечер по «Сюд Радио» — единственной волне, которую ловил самодельный приемник Эдисона. Голос Мари-Анж поднимался из Андорры к передатчику на Пик-Блане. Оттуда он садился на среднюю волну в триста шестьдесят семь метров (в джинглах не переставали повторять эту наверняка важную информацию). На спине этой волны голос перепрыгивал вершины, бросал вызов холоду, одиночеству, бурям и добирался до нас — мы никогда не думали, что Мари-Анж обращалась и к другим слушателям. В грозу бывало, что голос пропадал, сбивался, а его интонацию насмерть била молния. В такие моменты мы думали, что он больше не вернется. Но голос звучал вечно. Даже теперь, пятьдесят лет спустя, мне нравится думать, что его рассеянное эхо путешествует на скорости звука к скользким границам космоса, что далекий и бесконечный разум поймает его однажды, внимательно послушает и подумает, насколько глупыми, но прекрасными мы были.