Как только аббат пришел ко мне в тот вечер, я прильнул к замочной скважине:
— Я прошу прощения, месье аббат.
— За что тебя простить, Джозеф?
— За то, что заставил вас наказывать меня. За то, что вы добры. Мое наказание — это прежде всего ваше наказание. Вы страдаете еще больше меня, и в этом мой самый великий грех.
Я задержал дыхание.
Свет погас, скрипнула дверь.
На следующее утро моя темница открылась. Показался желтый оскал Лягуха.
— Через час у тебя урок, поэтому не затягивай в душе. Но на мыло не скупись — от тебя воняет.
Я вышел через шестьдесят пять дней заточения. Если иногда кажется, будто мой взгляд витает далеко, простите меня. Просто мои глаза слишком долго всматривались в царство Забвения.
~
Джекпота не было, как не было и жетонов, брошенных вместо чаевых высокомерному крупье. Никаких шатаний по Тропикана-авеню среди песка и смолы в поисках выпивки в ближайшем баре, который уже через мгновение уходил в прошлое. Никаких кабриолетов и пальм, не отбрасывающих тени в кислотных ночах. Не было и столика у самой сцены, как и сцены вообще. Мы не поехали в Лас-Вегас.
Синатра оказался предателем. Когда я, полуслепой и хромой, вернулся в класс, едва не упав в обморок, Синатра уже месяц как покинул «На Границе». Мои по-прежнему зимние глаза смотрели на ту внезапную ослепительную весну — она врезалась в виски лезвиями из чистого золота. На неделю меня положили в медпункт, а потом пришлось освободить койку для малыша с отравлением.
Синатра лгал с первого дня в кабинете у аббата. Фрэнк никогда не отправлял эксперта — он вообще не ответил ни на одно письмо. В тот день Сенак сообщил Синатре, что объявился его биологический отец с целью пройти все необходимые процедуры и забрать сына из приюта. Настоящий отец оказался мясником в пригороде Каора, и его имя уже было вписано в свидетельство о рождении Синатры: не оставалось ни малейших сомнений в их родстве, в тесте больше никто не нуждался. Синатра поранил руку циркулем, чтобы мы поверили в историю с уколом. Ему было стыдно. Стыдно, что вместо певца из Вегаса его ждал мясник из Лота. Все те месяцы бумажной волокиты до своего ухода Синатра умолял аббата ничего не рассказывать. Сенак согласился при условии, что Синатра будет доносить обо всем происходящем в приюте. И не беспокоить по пустякам. Аббат жаждал серьезных проступков, и Синатра сдал Дозор.
Сенак позволил нам собираться, с паучьим терпением выжидая истинного, сочного прегрешения — моего. Ревущий Синатра признался во всем Проныре накануне своего отъезда, когда больше невозможно было тянуть и лгать: все увидели толстого лысого коротышку, вышедшего из фургончика с надписью «Наша конина такая свежая, что еще ржет!». Все увидели — вот прямо как я вас сейчас, — как толстяк неловко пожал руку Синатре и усадил его на пассажирское сиденье. Синатра уехал так же, как приехал в приют, — потупив взгляд. Мне не было его жаль. Я поклялся, что однажды врежу ему.
Тайное общество пришлось распустить. Дверь на крышу была закрыта, собранный Эдисоном приемник конфисковали, Мари-Анж заперли глубоко в долине. Члены Дозора до потери пульса занимались общественным трудом. Наверху больше не было увязших в звездных бурях стражников — приют «На Границе», как и вся планета целиком, остался без защитников. Тот год был чудовищным: самолеты разворачивали, людей убивали из-за цвета кожи — если ты не белый, тебе не жить, «Битлз» распались. Может, совпадение. Роза покинула регион сразу же после моего спуска в Забвение — так сказал Этьен, он был знаком с их садовником.
Лягух следовал приказу и пресекал малейшую попытку общения между бывшими членами Дозора. Ночью он внезапно вырастал из-под земли и проверял, лежим ли мы в своих постелях или под кроватями. Проныра посвятил все свое время сделкам, Безродный изнывал в компании малышей, Эдисон размышлял, как превзойти скорость света. Данни продолжал всматриваться в пустоту и ни с кем не разговаривал. По крайней мере после драки он отказался от мысли снова меня травить. Только Момо мог приближаться ко мне: «Блаженны нищие духом», от Матфея, 5: 3, поскольку нищие не представляют никакой угрозы. Аббат выбрал себе другого секретаря — блондинчика лет четырнадцати, который тут же заважничал.