Именно в ту минуту я услышал ритм. Он начался со смеха Данни, который вернулся взвалить Безродного себе на спину. Подобные поступки становятся городскими легендами — так матери поднимают машины, чтобы вызволить своего ребенка. Затем — ритм сердца Розы, бьющегося в доспехах от «Диор», словно птенец, рядом с моим. Затем — ритм ветра и гигантская тишина между нотами, а за ней — радость Безродного, который впервые в жизни не видел ни стен, ни решеток. Эта радость горела ясным пламенем, и его языки вполне могли взорвать самолет — все сливалось в одно, воедино, совсем рядом.
На ритме держится все. На ритме держатся наши жизни. В тот вечер я понял, что никогда больше его не потеряю.
~
Следующие два года я не прикасался к фортепиано. Как и предсказывала Роза, впервые я снова заиграл в восемнадцать лет в забегаловке, куда меня наняли, чтобы «немного оживить обстановку». Руки практически не заржавели, и в баре мгновенно повисла тишина: эти люди были знатоками, жителями страны cante jondo — глубокой песни, однако настолько глубокой музыки они никогда не слышали. Я играл Арагону и его охре, в которой рождаются люди и церкви. Я играл этому краю длинных рассветов после брачных ночей, где коса находила на камень — а иногда на убитых поэтов.
Безродного поймали через полгода и отправили во Францию после долгой бумажной волокиты. Для меня, Проныры, Данни и Эдисона дела обстояли куда проще: мы были молоды, сильны и не просили много денег, поэтому никто не обращал внимания на возраст. Работая поденщиками, мы спустились к югу страны, по-прежнему стараясь убраться как можно дальше от приюта.
Наши пути разошлись в Севилье. В двадцать один год я вернулся во Францию, где узнал, что «На Границе» закрыли вскоре после нашего побега — по официальной версии, здание обветшало. Я так и не узнал, сработало ли наше письмо, отправила ли его Роза; может, радиозвезда прочла его и кому-то рассказала. Теперь я мог распоряжаться своим наследством, получив денег достаточно на три жизни вперед. Я стал учителем фортепиано и брал учеников по собственному усмотрению — лишь тех, кто казался мне интересным. Честно признаюсь: я прославился. Сегодня у меня всего один ученик — я провожу слишком много времени вне дома. Талантливый парень, но иногда так раздражает своей глупостью, что приходится отвешивать подзатыльники.
С помощью денег я сумел раздобыть кое-какую информацию. Кажется, Момо совершенно не удивился, когда я в один прекрасный день пришел к нему в приют, где он в компании других сирот занимался переработкой пластиковых крышек. Я пообещал вернуться за ним — и Момо поверил. Я поселил его в квартире по соседству, через лестничную клетку, и оплатил услуги соцработника, который помогал мне ухаживать за ним. Однако этого никогда не хватит: Момо спас мне жизнь, и я никогда с ним не расплачусь.
Сколько я ни искал, Розу так и не нашел. Ее фамилия была мне неизвестна, а улица Пасси — очень длинная, и, казалось, никто на ней ни разу не видел графа. К тому же в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом — почему именно в этом году, я понятия не имею, — я услышал то, что оставалось неуслышанным: «Я не аристократка», — шептала Роза. Роза Граф — дочь месье Графа. Я раздобыл телефонный справочник шестьдесят девятого года и нашел, что семья Граф и вправду проживала на улице Пасси, дом сорок шесть. Я опросил всех жителей в том доме: никто их не знал, кроме продавца с первого этажа, который прекрасно помнил и чету Граф, и малышку Розу — она росла у него на глазах. Семья переехала в середине шестидесятых за границу, полагал он. Роза приходила попрощаться. Когда я спросил продавца, как Роза дышала, он бросил на меня странный взгляд.
В то время я и начал играть на всевозможных пианино, за каждой открытой дверью или окном, сквозь которые она могла меня услышать. Мода на общественные пианино подарила мне такую возможность. «Если ты снова заиграешь как тогда, я услышу и узнаю тебя даже на краю мира». Сегодня я играю как тогда, в нашу первую встречу, поскольку больше играю не для себя. Мне нравится быть вне дома. Я играю нашу историю: о сестре в тысяче с чем-то днях отсюда, о пластинке «Роллинг Стоунз» в чемодане, о ненависти земноводных, о гербарии, который все еще сушится где-то там, о тенистых Пиренеях, об аромате губ, к которым я едва прикоснулся, о пятнистых руках Ротенберга, навсегда обездвиженных в пятнистых объятиях Мины, о клекоте магмы и о солнечных ветрах. Я играю о Безродном, бегущем до потери пульса, о Данни, остановившемся, чтобы умереть вместе с ним, я играю о жизни и смерти так, будто они ничего не значат. Они и вправду ничего не значат. Я играю о больших белоснежных быках, о зле и радости, которые вдыхают в нас жизнь. Мои пианино стоят в Нью-Йорке, Москве, Лондоне, Вальпараисо.